Я застал Менгса на вилле Альбани. Это был человек, неутомимый в своём искусстве, и, кроме всего прочего, превеликий оригинал. Он учтиво принял меня и объявил, что счастлив дать мне приют в своём римском доме, куда надеется возвратиться через несколько дней со всем семейством. Вилла Альбани поразила меня. Кардинал Александр ради удовлетворения своей страсти к древностям построил сей дворец из одних только античных камней, не говоря уже о всех вазах и статуях, равно как и пьедесталах для них. Сам он был воистину хитрым греком и притом совершеннейшим знатоком древностей. Благодаря сему, кардинал сумел за сравнительно небольшие деньги возвести истинное чудо архитектуры. Весьма часто, подобно Дамасиппу, приобретал он в долг и потому нимало не разорял себя. Любому монарху подобная вилла стоила бы пятьдесят миллионов.
Поелику не мог он добыть античных плафонов, приходилось расписывать оные. Менгс, несомненно, был величайшим живописцем и к тому же трудолюбивейшим человеком своего времени. Смерть его в самом расцвете жизни явилась невосполнимой утратой, ибо лишила искусство множества превосходных творений. Брат мой так и не сумел сделать что-нибудь достойное своего великого учителя.
Менгс возвратился в Рим, и я обедал у него. С ним жила его сестра, очень некрасивая, но добрая и наделённая способностями девица. Она была безумно увлечена моим братом, и, судя по всему, пыл её оставался неутолённым. Когда она с ним разговаривала, а случалось это всегда, коль скоро она находила тому возможность, Джованни имел обыкновение не смотреть в её сторону.
Она в совершенстве владела искусством писать миниатюры и схватывала сходство с поразительной верностью. Часто говорила она мне про моего брата, хотя и знала о его неприязни к ней, и однажды сказала, что если бы он не был самым неблагодарным из людей, то, конечно, не стал бы пренебрегать ею. Я не стал любопытствовать, какие права может она заявить на его признательность.
Жена Менгса отличалась красотой, учтивостью и соблюдением всех обязанностей заботливой матери и послушной супруги, хотя навряд ли питала она к нему чувство любви, поскольку трудно было отыскать менее приятного человека. Упрямый и жестокосердный, он всякий раз, когда они обедали вместе, не вставал из-за стола трезвым. Зато вне дома являл собой образец благочиния и пил одну лишь воду. Жена его с покорностью служила ему моделью для всех нагих фигур. Когда я однажды говорил ей о тех беспокойствах, коим она подвергает себя, занимаясь сим тягостным делом, она объяснила это требованием её духовника, который утверждал, что если муж возьмёт для натуры другую женщину, то воспользуется ею ради услаждения плоти, и грех сей ляжет на жену.
XXXI
ПРИКЛЮЧЕНИЯ ПО ДОРОГЕ ИЗ НЕАПОЛЯ В РИМ
1761 год
Предшествуемый моим испанцем, ехавшим верхом на лошади, я спал глубоким сном рядом с доном Чичио Альфани в прекрасной карете, запряжённой четвёркой, как вдруг страшный толчок разбудил меня. Нас перевернуло прямо на дороге, в полночь, в четырёх милях от Санта-Агаты. Очутившийся подо мною Альфани громко вопил, так как ему показалось, что он сломал левую руку. К счастью, это был всего лишь вывих. Подъехал Дюк и сказал, что почтальоны сбежали, и, вполне вероятно, они отправились предупредить грабителей, как нередко случается во владениях Папы и неаполитанского короля. Я без труда выбрался из кареты, но бедный Альфани, старый, толстый и до смерти перепуганный, смог вылезти только с нашей помощью. Чтобы освободить его, нам понадобилось добрых четверть часа. Воплями и проклятиями, которыми он перемежал молитвы своему покровителю Св. Франциску, сей несчастный вызывал у меня лишь смех.
Я же настолько привык ко всякого рода превратностям, что не причинил себе никакого вреда, поскольку многое зависит от умения держаться в карете. А дон Чичио повредил себе руку скорее всего потому, что вытянул её, когда мы падали. Я достал из кареты свою шпагу, карабин и седельные пистолеты и расположил всё это так, чтобы в случае нападения разбойников оказать им должное сопротивление. При этом, конечно, не были забыты и карманные пистолеты. Затем я велел Дюку садиться на лошадь и ехать за вооружёнными крестьянами, которые помогли бы нам выбраться из сего затруднительного положения.
Пока дон Чичио стенал о наших злоключениях, я, решившись дорого продать свой кошелёк и жизнь, распряг лошадей и прочно привязал их к правым колёсам и заднему дышлу, а поскольку карета свалилась на самом краю канавы, у меня получился своего рода вал, за которым мы и засели со всем своим оружием.
Приготовившись таким образом к любым случайностям, я совершенно успокоился, но мой несчастный спутник не переставал стонать, молиться и изрыгать проклятия. Не имея возможности облегчить его страдания, я и сочувствовал ему, и невольно смеялся, что окончательно выводило из себя бедного аббата. Но сколь ухудшилось его состояние, когда стоявшая к нему задом кобыла, побуждаемая естественной надобностью, принялась изливать на него содержимое своего переполненного пузыря! Здесь уже ничто не могло помочь, а сцена была настолько комической, что я никак не мог удержаться от хохота.
Тем временем сильнейший северный ветер сделал наше положение крайне тягостным. При малейшем шорохе я кричал: “Кто идёт?” — и грозил стрелять, если бы кому-нибудь вздумалось приблизиться к нам. В сём трагикомическом состоянии прошло два долгих часа, пока не прискакал наконец Дюк, уже издали возвестивший, что к нам движется отряд вооружённых крестьян, каждый из которых несёт фонарь.
Менее чем через час карета, лошади и Альфани были приведены в исправное состояние. Я оставил двоих крестьян в качестве почтальонов, а остальных отпустил вполне вознаграждёнными за то, что был потревожен их сон. Я приехал в Санта-Агату на рассвете и для начала устроил адский шум у дверей начальника почты, требовал нотариуса для составления протокола и угрожал отправить на виселицу почтальонов, намеренно перевернувших меня посреди превосходной дороги.
Был призван каретник и по осмотре экипажа обнаружил сломанную ось, что вынуждало меня задержаться не менее чем на день. Дон Чичио, которому требовался хирург, отправился, не предупредив меня, к маркизу Галиани, и последний незамедлительно явился просить нас остановиться у него, пока я не смогу продолжить свой путь. С величайшим удовольствием я принял его приглашение, и оно немало способствовало тому, чтобы испарилось моё дурное расположение духа, происходившее, в сущности, лишь от потребности произвести шум на манер большого вельможи.
Маркиз сразу же приказал, чтобы испорченный экипаж отвезли в его каретный сарай, взял меня под руку и проводил к своему дому. Сей аристократ отличался в равной степени как учёностью, так и любезным обращением и был истинным неаполитанцем, то есть совершенно не признавал никаких церемоний. Он не обладал таким блестящим умом, как его брат, которого я знавал секретарём посольства в Париже, но имел здравые рассуждения, образованные благодаря изучению классических авторов древности и нашего времени. Но прежде всего он был завзятым математиком и комментировал Витрувия, впоследствии им изданного. Маркиз представил меня своей супруге, которая была близкой приятельницей моей любезной Лукреции. Окружённая тремя или четырьмя детьми самого нежного возраста, она являла собой воплощение матери святого семейства.
Прежде всего дон Чичио был уложен в постель, и послали за хирургом, который, осмотрев пострадавшего, утешил его заверениями, что это лишь простой вывих, и для излечения потребуется всего несколько дней. В полдень к воротам подъехала карета, и из неё вышла Лукреция. Расцеловавшись с маркизой, она самым непринуждённым образом повернулась ко мне и, протянув руку, произнесла: “Какой счастливый случай привёл вас сюда, любезный мой Джиакомо?” — и тут же объяснила своей приятельнице, что я был другом её покойного мужа. После обеда, оставшись наедине с этой очаровательной женщиной, созданной для любви, я стал просить её о ночи счастья, но она убедила меня в полнейшей к тому невозможности. Я снова предложил ей свою руку. “Приобрети, — отвечала она, — землю в пределах королевства, и я соглашусь провести с тобой всю жизнь, не заботясь об услугах священника”. Я не мог не согласиться, что рассуждение Лукреции было совершенно справедливо. Состояние моих дел вполне позволяло мне купить имение в Неаполе и жить там богато и счастливо. Но сама мысль бесповоротно обосноваться в каком-то месте была мне настолько не по душе, а необходимость следовать правилам добродетели в такой степени противна моей натуре, что у меня достало здравого смысла предпочесть свои сумасбродные скитания всем выгодам, представлявшимся от нашего союза.