14 ноября я уехал из Анконы, где провёл два месяца, и после двадцати четырёх часов плавания оказался в Триесте. Там я остановился в самой лучшей гостинице. Хозяин, спросив моё имя, как будто призадумался, но, в конце концов, уверил меня, что я останусь доволен. Утром следующего дня пошёл я на почту и среди писем нашёл послание приятеля моего Дандоло, в коем была вложена незапечатанная и весьма для меня лестная рекомендация патриция Марко Доны к начальнику полиции Триеста барону Питтони. Не медля, поспешил я к сему последнему и самолично подал ему сию рекомендацию. Этот человек, не глядя на меня и не слушая, холодно положил письмо в карман и сказал, что уже предуведомлен о моём приезде, после чего небрежно отпустил меня. От него пошёл я к знакомцу Мардохея, еврею Мойше Леви, к коему также имел письмо неизвестного мне содержания. Этот Леви был толстосум, но весёлого и любезного нрава. Я оставил письмо в его конторе, даже ничего не спрашивая о нём самом. Через недолгое время он явился ко мне собственной персоной, чтобы предложить мне свои услуги и те сто цехинов, которые Мардохей предоставил в моё распоряжение. Почитая себя обязанным ему благодарностью, я выразил оную пространным посланием, где предлагал употребить всё своё влияние в Венеции для его пользы. Сколь несхожи сердечное обхождение еврея Леви и ледяная учтивость христианина барона Питтони!
Однако же этот Питтони, моложе меня лет на десять, не был лишён ни ума, ни понимания жизни. Как и я, он оставался холостяком из принципа и напропалую волочился за всеми женщинами. Будучи щедрым до расточительства, Питтони не скрывал своего презрения к дурацким понятиям о “твоём” и “моём”. Заботы по дому и денежные дела он оставил на попечение управляющего, который нещадно его обкрадывал. Он знал это, но ни во что не вмешивался, ибо по своему легкомыслию настолько привык к небрежению делами, что его вполне справедливо упрекали даже в неисполнении служебного долга, равно как и за преднамеренную ложь по любому поводу. Он вовсе не лгал, а лишь говорил то, что не было истиной, единственно лишь по оплошности и забывчивости. Таким был этот человек, которого я близко знал в течение месяца, ибо мы сошлись с ним. Он отдал мне справедливость и признал всё неприличие своего поведения при первой нашей встрече.
Освободившись от самых неотложных визитов, я стал думать о том, как привести в порядок бумаги, собранные мною в Варшаве и касавшиеся польских дел со времени кончины российской императрицы Елизаветы Петровны. Я намеревался описать историю смут в этом государстве, начиная с его возникновения и до первого раздела, каковой был не только несправедлив, но и угрожал пожаром всей Европе. Я предсказал сие в небольшом сочинении, выпущенном в свет, когда Сейм посадил на трон Понятовского, признал покойную царицу всероссийской императрицей, а электора Бранденбургского — прусским королём. Главная моя цель заключалась в том, чтобы показать всему свету, каковы будут следствия сего раздела. Однако же типографщик не исполнил своих обещаний, и я смог выпустить лишь три первые части. После моей смерти среди моих бумаг найдутся и остальные три. Но мне уже безразлично, опубликуют их или нет. Никогда в жизни я не думал о будущем, а теперь и подавно оно не заботит меня.
1 декабря барон Питтони прислал за мной по какому-то спешному делу. Сей вызов в полицию заставил меня насторожить уши, ибо мы никогда не были с нею добрыми друзьями. Предчувствуя новые неприятности, явился я к Питтони и ещё в дверях был предупреждён лакеем, что какой-то человек с нетерпением ожидает меня. Взойдя в комнаты, увидел я отменно красивого и щегольски одетого мужчину, который раскрыл мне объятия. Я поспешил к нему навстречу, ибо сердцем почувствовал, что это синьор Загури, и с волнением приветствовал его такими словами:
— Конечно же, это вы, ибо на лице вашем я вижу отражение ваших писем.
— Да, любезный Казанова, перед вами ваш друг Загури. Как только Дандоло известил меня, что вы в Триесте, я почёл за необходимое приехать, дабы обнять вас и поздравить со скорым возвращением в отечество, если не сей год, то уж во всяком случае на следующий. У меня есть все основания надеяться, что не позднее трёх месяцев у нас будут новые инквизиторы Республики, и они уже не останутся столь глухи и немы, как теперешние.
— Я преисполнен благодарности за ваше обязательное соучастие.
— Не скрою, кое-чем вы мне обязаны, ибо ради нашей встречи я пренебрёг своими обязанностями авокадора, которые не дозволяют мне покидать город. Посему я сохраняю для вас сегодня и завтра, после чего отправляюсь обратно в Венецию.
Видя приём, оказанный мне синьором Загури, барон, казалось, несколько сконфузился. Он пробормотал какие-то извинения, ссылаясь на дурную память, и обещал быть ко мне с визитом. Бедняга и в самом деле был столь забывчив, что даже не узнал меня.
— Как! — воскликнул синьор Загури. — Вот уже почти две недели знаменитый Казанова в Триесте, а мой друг Питтони ничего об этом не знает! Но вы-то, Марко Монти, — оборотился он к старику, с любопытством меня разглядывавшему, — вы, надеюсь, приняли его?
— Я ничего не знал о приезде синьора Казановы.
— И венецианскому консулу ничего неизвестно об его соотечественнике!
— Это моя оплошность, — поспешил я вмешаться. — Меня удерживала боязнь неблагоприятного приёма. Вы же знаете, венецианские чины часто видят во мне контрабандный товар.
— С сей минуты, — ловко нашёлся консул, — я считаю вас грузом, находящимся в Триесте на карантине перед отправкой в Венецию. Мой дом открыт для вас.
Сим ответом Марко Монти подтвердил, что ему известно моё положение. Это был человек, исполненный разума и закалённый в долгих несчастиях, каковые нисколько не лишили его природной весёлости нрава. Он говорил лучше любой книги и обладал бесценным даром забавлять всех своими рассказами и ещё более редким талантом никогда не смеяться собственным словам. Впрочем, сам я, ежели и имел какой-либо дар, то именно этот. Хотя он был старше меня на тридцать лет, но в любом обществе ни в чём не уступал мне, исключая карточную игру, к которой питал отвращение. Я имел счастие завоевать дружбу превосходного человека, каковая доставила мне величайшую пользу во время проведённых мною в Триесте двух лет. Именно ему и синьору Загури обязан я своим помилованием и возвращением, составлявшим единственный предмет всех моих вожделений. Если бы не эти истинные друзья, тоска по родной земле убила бы меня. К счастию, я смог излечиться от сего недуга и уже не забочусь более о том, чтобы увидеть когда-либо своё неблагодарное отечество!
Я сопровождал синьора Загури в Гёртц, где три дня его чествовала местная знать. Повсюду вместе с ним принимали и меня. Знаки дружества, которые оказывал мне венецианский авокадор, сразу же придали мне великую значимость. Из обыкновенного изгнанника я превратился в важную персону, обращавшую на себя внимание венецианского правительства.
Всеми было признано, что я покинул отечество единственно ради того, дабы спастись от неправедного заточения, и посему правительство, чьи законы я никоим образом не нарушил, не имело никаких оснований почитать меня преступником.
В Триесте меня принял губернатор города граф Ауэрсберг, а также граф Кобенцль, который, может быть, жив ещё до сих пор. Это был мудрец в самом возвышенном смысле сего слова, соединявший обширнейшие познания с самыми прекрасными качествами души при полном отсутствии каких-либо претензий.
После праздника Пасхи граф Ауэрсберг был отозван в Вену, а на его место был назначен граф Вагенсберг. Старшая дочь нового губернатора, графиня Лантиери, блистала красотой, подобно ангелу небесному, и зажгла в моём сердце любовь, послужившую бы к неотразимой моей погибели, если бы я не выказал достаточно самообладания, чтобы скрыть её под внешностью самой глубокой почтительности. Я воспел приезд графа в напечатанной по сему случаю поэме, что обошлось мне в сумму, соответствующую всему моему жалкому доходу за три месяца. Обращаясь к отцу, я выразил свои чувства к дочери. Моя хвалебная ода пришлась по вкусу, и я был приглашён в её салон. Граф почтил меня именем друга и доказал своё доброжелательство искренним расположением, из коего я извлёк некоторые существенные выгоды.