После первых приветствий я достал из портфеля эти бумаги и сказал, что намереваюсь сделать на них отметку “уплачено” и отдать прямо в её прекрасные ручки. Она восхитилась щедростью дара, а старая Огспурхор сделала вид, будто плачет от умиления. Весь вечер мы оставались лучшими друзьями. Наконец подошёл решительный час, и вот я опять словно молитву повторяю свои мольбы. Я вижу, что Шарпийон делается рассеянной, словно её мысли заняты чем-то другим.
Она опускает глаза, отворачивается и, в конце концов, говорит, что нет никакой возможности ублаготворить меня сегодня ночью. В минуту сей классической тирады я стоял перед ней на коленях.
Поднявшись, я взял плащ и шпагу и с холодным видом направился к двери, не издав ни единого звука. Подобно Беренике, и не менее жалобным тоном она произнесла:
— Неужели! Несмотря на нашу любовь, вы уходите?
— Как видите.
Тогда, оставив сентиментальный тон, она с легкомысленным видом сказала:
— Значит, вы не хотите остаться ночевать у меня?
— Нет.
— А завтра мы увидимся?
— Возможно. Прощайте.
На следующее утро, ещё до восьми часов, докладывают о приезде Шарпийон. Я говорю своему негру:
— Запрещаю тебе впускать сюда эту даму.
— И вправду? — раздаётся мелодичный голос. Я приоткрыл полог — это была она.
— Раз вы пренебрегаете мною, сударь, я не буду утомлять вас своей любовью. Тем более, приехала я по делу.
— Что касается дел, то соблаговолите, мадемуазель, начать с возврата векселей.
— У меня нет их с собой, сударь. Именно о них я и собиралась говорить. Почему всё-таки вы требуете возвращения?
— Почему! Почему! Это действительно смешно, мадемуазель.
Её “почему” повергло меня в неописуемый гнев, оно прорвало плотину, которая удерживала душившую меня желчь. Последовал ужасный взрыв, столь необходимый моему организму. Она выдержала его, даже не моргнув, и когда, утомлённый вспышкой, я не смог удержать слёз, заговорила:
— Увы! Несправедливый человек, разве вы не понимаете, что моё поведение объясняется клятвой?
— Клятвой? Чьей клятвой?
— Моей. Я поклялась матушке на Евангелии, что никогда ни один мужчина не будет обладать мною в её доме. Если я сегодня пришла к вам, то лишь для того, чтобы дать вам последнее доказательство моей любви и остаться здесь так долго, как вы пожелаете.
Не подумайте, любезный читатель, что это предложение рассеяло мой гнев. Переход от любви к презрению куда более скор, нежели от презрения к любви. Шарпийон прекрасно знала, что самолюбие не позволит мне в эту минуту овладеть ею. Лишь значительно позднее я постиг всю изощрённость её игры. Нет ничего более тонкого, чем инстинкт кокетки: она действует решительно и умело в таких обстоятельствах, где самый проницательный мужчина колеблется, и поэтому она достигает своей цели, пока другая на её месте всё ещё раздумывала бы о том, к каким средствам лучше всего прибегнуть.
Наконец, после визита, продолжавшегося восемь часов, маленькое чудовище избавило меня от своего присутствия. Не обращая внимания на моё состояние, она с аппетитом ела за моим столом, и я был вынужден распорядиться, чтобы поставили отдельный куверт, так как мне было противно видеть перед собой это ненавистное лицо. Её ничто не смущало — ни презрение, ни унижения. Она ушла, окончательно развеселившись, и сказала, что непременно ещё придёт ко мне. Я ничего не слышал о ней в течение нескольких дней, и мне уже показалось, что эта девка сделалась для меня совершенно безразлична. Вот так в Лондоне, в середине моего жизненного пути, как говорил старик Данте, любовь самым беззастенчивым образом подшутила надо мной. Мне было тридцать восемь лет, и я приближался к концу первого акта трагикомедии, которую мы разыгрываем в этом мире. Отъезд из Венеции в 1783 году явился завершением второго. Что касается третьего, наименее приятного, он окончится, без сомнения, здесь, в Дуксе, где я занят сейчас писанием этих мемуаров.
Занавес упадёт, и меня мало беспокоит, что пьеса может провалиться. Да и кто возьмёт на себя труд освистать её? Разве лишь те, кто стоит меньше своей репутации. Я же хочу рассказать моим слушателям последнюю сцену первого акта — она отнюдь не самая скучная. Однажды, выходя из Грин-Парка, я узнал от Гудара, как поживают мои мошенницы. Шарпийон чувствовала себя преотлично и веселилась без удержу.
— Уж не я ли послужил причиной её веселья?
— Совсем нет. Про вас стараются не вспоминать. Я раз двадцать хотел завести разговор по вашему поводу, но они молчат как рыбы.
Мы вошли не помню уж в какое общественное место, и я сразу же обратил внимание на одну блиставшую бриллиантами особу, выделявшуюся ещё и поразительной красотой.
— Это знаменитая актриса мисс Фишер, — объяснил Гудар, — она ждёт своего любовника герцога, который повезёт её на бал. Сейчас на ней бриллиантов не меньше, чем на сто тысяч экю, но если вы пожелаете, то сможете обладать ею за каких-нибудь пять гиней.
Я тут же подошёл к красавице и обратился к ней с комплиментом: неизменным “I love you”[3] — единственными пристойными английскими словами, которые могла удержать моя память. Она рассмеялась мне прямо в лицо и принялась трещать как настоящая сорока. Вылетавшие из её рта свистящие звуки могли кого угодно довести до обморока. В моём организме слух столь же чувствителен, что и осязание, и мисс Фишер произвела на моё пятое чувство решительно неблагоприятное впечатление. Хозяин рассказал мне, что эта знаменитая мисс съела бутерброд с маслом и стофунтовой банкнотой и что кавалер Стайхенс, шурин г-на Питта, зажигал для неё бокал пунша таким же билетом. На мой взгляд, нет ничего глупее подобного бахвальства. В том же доме я встретил мисс Кеннеди, бывшую любовницу секретаря венецианского посольства Берланди. Эта дама напилась в мою честь, и одному только Богу известно, каких безумств мне пришлось насмотреться. К несчастью, ни на минуту не покидавший меня образ Шарпийон делал меня бесчувственным ко всем выставлявшимся напоказ прелестям. Читатель, может быть, помнит, что я познакомился с моими бестиями у Мэлингэма. И вот однажды этот Мэлингэм пригласил меня к себе на званый обед.
Я спросил, кто будет, и были перечислены лишь незнакомые мне имена. Я обещал быть и, придя в назначенный час, застал двух молодых фламандок, отменно красивых. Правда, муж одной был здесь же. Другая позволяла ухаживать за собой некоему юноше, которого она называла кузеном. Были и другие дамы, выказывавшие остроумие и лучшие манеры, однако уступавшие тем двум по части внешних достоинств. В ту минуту, когда мы усаживались за стол, объявили ещё об одной гостье. Ею оказалась Шарпийон.
Конечно, произойди всё одним мгновением раньше, я сумел бы ускользнуть. Но я уже вёл под руку одну из фламандок, и не было иного выхода, как остаться. За столом, обращаясь ко мне, фламандка сказала, что, к сожалению, покидает Англию, так и не осмотрев Ричмондский парк. Вежливость требовала, чтобы я предложил свезти её туда вместе с мужем. Остальное общество изъявило желание присоединиться к нам.
— Вас восемь, — вставила Шарпийон, — значит, я буду девятой.
— Было бы невежливо отказать вам, мадемуазель, но в мой экипаж не поместится более восьми персон, я поэтому мне придётся ехать верхом.
— Это совершенно необязательно, — возразила бесстыдница, — я возьму малютку Эмили (дочку Мэлингэма) к себе на колени.
В Ричмонде Шарпийон отозвала меня в сторону и сказала, что отомстит за полученное оскорбление.
— О каком оскорблении вы говорите?
— О вчерашнем, за обедом. Почему вы исключили меня из числа приглашённых?
— Потому что вы обманщица, интриганка и последняя потаскуха.
Вместо того чтобы рассердиться, она расхохоталась.
— Вы смеётесь? Могу напомнить имена тех, кто пользовался вами: лорд Гровенор, лорд Хилл, все, без единого исключения, атташе португальского посольства, Моросини и его венецианцы.
— Достаточно, я не желаю вас слушать.