– Хочешь, подарю? – Любка фыркнула с показным негодованием. – Да я и не собиралась. Куда ж я буду утюг ставить?
– У тебя на гладильной доске специальное место для этого!
– Что ты ко мне привязалась? Мой ларец: хочу – утюг буду ставить, хочу – в помойку выкину!
Мне нравится ее злить. Бедная Любка никогда не поймет маленького секрета обладания миром. Я смотрю на него – он мой! Я пожираю его глазами, ласкаю глазами, я наслаждаюсь музейным фарфором, эрмитажными геммами и камеями, водопадом цветущих азалий в оранжерее Ботанического сада. Я обладаю всем, что вижу. Неужели я буду плакать над каким-то ширпотребным ларцом старого времени?
Подозреваю, что Любка очень одинока. Возможно, она даже искренне привязана ко мне, хотя потихоньку и приворовывает. У нее есть подходящий ключ к моей комнате, я замечала, что она заходит, когда меня нет дома.
– Тебе ничего не жалко, – говорит она обиженным тоном.
– Почему же?… Я вещи люблю. Кстати, хотела тебя спросить, не видела ли ты моего колечка с бриллиантиками? Оно лежало в шкатулке на подзеркальнике.
Вспыхнула.
– Об этом надо спросить твоего Юрика!
Посмотрела на нее и впервые допустила кощунственную мысль: а может быть, она права? Только правду я вряд ли узнаю. Однако, несмотря на обладание мною всеми сокровищами мира, было чертовски жаль этого колечка.
Я выпила совсем немного, и опьянела с непривычки, а Любка, хоть и отказывалась, пила с удовольствием. Я надеялась, она расслабится и заговорит по-человечески, но ничего подобного, стала спешить к телевизору, свой-то я не включаю.
– Там хорошие образовательные передачи, я смотрю документальный сериал про фараонов, – говорит она.
– Ты бы лучше любовника завела, гораздо полезнее, чем сидеть у телевизора с фараонами.
– Ни стыда у тебя, ни совести!
Разозлилась и ушла, но настроения не испортила, и я доела ее котлеты с капустой. Готовит она хорошо, но, что бы на сей счет ни говорили, этого мало, чтобы удержать мужчину. И мужчина-то был никакой, пьяница и бабник. В борьбе за него Любка проявляла нечеловеческие усилия, и добро бы дело было в любви, я подозреваю, она просто хотела сохранить мужа. А может, она хотела того же, что и я: единственного мужчину на всю жизнь.
Понесла в кухню грязную посуду. Она там. Зареванная. Смотрит прямо перед собой, плечи и руки приподняты, как у культуриста, демонстрирующего свои бицепсы-трицепсы.
– Я наполняюсь, наполняюсь, наполняюсь, – шепчет она, – мощной, очень мощной жизненной энергией!
– Только не пукни от напряга, – не удержалась я.
– Иди к черту!
Я засмеялась, и она, хлюпнув носом, тоже.
– А может, у тебя не все потеряно? – спрашиваю. – Давай потанцуем?
Отвергла с возмущением.
– Почему не смотришь своих фараонов, не образовываешься?
Махнула рукой, по щекам слезы. И вдруг я вспомнила, что никогда не видела ее плачущей, и так мне стало ее жалко, что присела рядом, обняла. Плечи трясутся, нос распух, плачет горько, безутешно, как маленькая девочка. Я гладила ее по голове с невесть откуда взявшейся нежностью, словно она моя дочка, мой ребенок, которому чертовски не повезло в жизни, а она рыдала у меня на груди. Мы с ней давно живем рядом, разумеется, она меня по-своему любит, но она – собственница во всем, а я терпеть не могу, когда кто-то заявляет на меня права.
* * *
Предки моей матери были дворянской крови, но внешне она походила на крестьянку, каких Филонов рисовал, неуклюжих, с большими руками и ногами, словно топором вытесанных. Все предки моего отца были крестьянами, отец же, элегантный красавец с тонким, вдохновенным лицом и выразительными руками, отличался артистичностью и шармом.
Маму на протяжении всей жизни помню в одном и том же платье. Конечно, платья менялись, но фасон, а вернее его отсутствие, и темный цвет, оставались прежними. А еще ужасный длинный холщевый фартук, заляпанный масляной краской. Вот какой я вижу маму. Отца помню в хорошо сшитом костюме, в шляпе с полями, с его стремительной летящей походкой в развевающемся на ходу, не застегнутом плаще.
От мамы пахло скипидаром, от отца – дорогим одеколоном и трубочным табаком. Но это уже потом, а в юности они были бедны.
Как они сошлись? Как могли полюбить друг друга? Я часто задавала себе этот вопрос. Думаю, он полюбил ее талант. Но живут не с талантом, с женщиной. А если все мысли и чувства, все силы души этой женщины отданы искусству, мужчине, который любил ее, не позавидуешь.
Они поженились совсем молодыми. Они вместе учились. Я знаю, что оба были лучшими, первыми. Но ему пришлось бросить учебу, чтобы кормить семью. Работал в фотоателье, потом снимал для газет и журналов, так и не стал живописцем. Он пожертвовал собой ради семьи, но семья все равно развалилась. Отец нашел себе женщину, которая посвятила себя ему, а не творчеству. Он переехал к ней, а мать с еще большей истовостью отдавалась живописи.
Мать мечтала, что я стану художницей. Все данные для этого были, она видела это, об этом говорили и в СХШ при Академии художеств, где я училась. Но отец ушел из семьи, и все во мне восстало против матери и ее образа жизни. Я всегда любила отца больше, чем мать. И я сказала себе: никогда не буду ходить в рубище. От меня будет пахнуть дорогими духами, а не масляными красками. И у меня будет любовь. Слава богу, внешность я унаследовала от отца. Я никогда не стану такой, как мать, и никогда не стану художницей. Ей назло. Ведь матери так этого хотелось!
Какая-то ужасная бессмыслица. Из чувства противоречия, чтобы досадить матери, я пошла в Электротехнический, с трудом его закончила, но работать по специальности не стала, потому что специальность была мне отвратительна. Вышла замуж. Развелась. Второй раз вышла замуж за своего первого мужа, чтобы начать все сначала и родить ребенка. Но дети без любви не рождаются. Опять разошлись. Устроилась в библиотеку. Ни карандаша, ни кисти в руках много лет не держала, за исключением оформления студенческой стенгазеты и надписей на библиотечных выставочных стендах. Но мне все время хотелось рисовать! Особенно по весне! Однако я себя постоянно пересиливала и в какой-то момент в этом сопротивлении начала находить даже удовольствие.
Знаю, это ужасно, но я все еще не могу простить матери любви к искусству и виню в развале семьи. Прости меня, мамочка, что не оправдала твои надежды и не стала художницей, что зарыла талант. Я за это тяжко расплачиваюсь. Прости, что до сих пор тебя не простила, хоть ты уже много лет лежишь в могиле!
5
Темнота чернее ночи и глубочайшая тишина, от которой звенит в ушах. Перепугалась ужасно, потому что вообразила себя в гробу. Протянула руку, наткнулась на что-то мягко-пружинистое, оно подалось и обрушилось со страшным грохотом, который слился с моим воплем. И тут же захлопали двери, раздались голоса. Затеплился огонек, замелькали надо мной чьи-то враждебные лица. Из их переговоров я поняла, что уронила ширму. А зачем меня загораживать? Дали глоток какого-то питья с привкусом травы, и я подумала: может, это какой-то одуряющий напиток?
Было невмочь слышать гул голосов, а чтобы ничего не видеть, я закрыла глаза. Мне нужно вспомнить – не помню что. И фамилию, которую здесь назвали, я забыла. Я должна была вспомнить все и всех, с кем общалась в последнее время. Ко мне приходила и звонила Лёлька…
Лёлька – школьная подруга, мы за одной партой сидели. Нынче она в вечных заботах о своем семействе, о кормлении, лечении и прочем, но при всем том ей удается работать. Специальность Лёльки – романист. Разумеется, не тот, что романы пишет. Она специалист в романских языках и занимается переводами с испанского. У меня есть сборник стихов «Романсеро испанской войны» и еще что-то в этом роде, где она в числе переводчиков. Но в настоящий момент на романсеро нет спроса, и Лёлька переводит тексты какой-то строительной фирмы, которая обретается в Питере. Печально, что Лёлька, влюбленная в испанскую культуру, в Испании никогда не была. А я была. Так странно и непредсказуемо складывается жизнь.