Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Далекий голос старухи. Голоса горбуньи и рябой женщины. Спорят. Девица подвякивает. От старухи исходит угроза. Горбунья и рябая – мои защитницы. Происходит нечто непонятное и, возможно, опасное. Но я все равно не могу что-либо сделать. Кроме одного. Вспомнить то, что было давно и недавно, чему я не придала значения, не обратила внимания, прошла стороной… Надо вытащить что-то (не знаю что), запрятанное в подсознании. Всему этому существует объяснение! Зинаида Бакулаева?! Кто такая Бакулаева? Не помню! Никогда не слышала такой фамилии.

Всю зиму я была нездорова. Сначала грипп, потом – осложнение, а позже – сама не знаю что: слабость, мокрая от пота ночная рубашка, полное безразличие ко всему, даже больше – нежелание жить. Врач сказала – астения, депрессия. Когда-то я думала, что депрессия – плохое настроение, и те, кто на нее жалуется, кокетничают. Я не подозревала, что это тяжелая болезнь, когда жизнь теряет смысл, мир – краски, когда под ватным одеялом содрогаешься от беспричинного страха. Я всегда считала, что у меня отменное здоровье и крепкая психика, а вот ведь – сломалась. И не грипп, наверное, тому виной, не осложнение, а Юрик. Просто я не вынесла разрыва с ним и одиночества. Сначала держалась, старалась изо всех сил, а потом сломалась. Заурядная и пошлая история.

Перелом случился в конце марта, в тот день, когда мне приснился Валерка Спиркин. Он жил в нашем доме, на пятом этаже, и был в меня влюблен, а я всячески ему демонстрировала свое презрение. Он был длинным, нескладным, с оттопыренными ушами и носом уточкой. Давно это было, в детстве, а потом они куда-то переехали. Слышала, будто он стал всемирно известным ученым и живет за границей, но я его лет с двенадцати не видела и почти никогда не вспоминала. Разумеется, я не представляла, как он может теперь выглядеть, но я его сразу узнала!

Мы столкнулись на деревянном мосту с Петровского острова на Крестовский. Там было очень красиво: небо такое синее, аж зернистое, растительность пышная и таинственная. Невка с островками у бревенчатых быков моста и ледорезов. Эти отмели заросли деревьями и кустарником, тростником и яркими красно-фиолетовыми – мама называла этот оттенок фуксиновым – цветами на прямых стеблях, словно языками пламени. Я шла на Крестовский, а Валерка – оттуда. И он спросил: «А где твоя шапка?» «Какая шапка?» – не поняла я, и он объяснил: «Помнишь, у тебя была такая голубая, вязаная? Кажется, такие капорами называли…»

В явь весеннего бессолнечного утра я вернулась с трогательным до слез ощущением. У меня действительно была вязаная шапка, которую я ненавидела и в конце концов сожгла у помойки, а маме сказала, что она потерялась в школьной раздевалке.

Дурацкий сон перенес меня в детство. В ночной рубашке я поплелась к комоду и в бездонных его ящиках, среди папок с бумагами, рисунков, книжек и всякого барахла раскопала семейные альбомы, чтобы увидеть молодых папу и маму. Потом, утирая лицо тыльной стороной руки, я ревела и рылась в бумагах, пока передо мной не выросла груда старых конвертов. Тут я заметила, что дрожу крупной дрожью, и с охапкой писем залезла под одеяло. Господи, какой знакомый, родной почерк, круглый, бисерный – отца! «Ненаглядная моя!» Тут я возобновила рыдания, потому что никто на свете, ни один мужчина, кроме отца, не называл меня так. «Сегодня проснулся, увидел на фотографии твою славную солнечную мордашку, и мне захотелось жить и радоваться. Жду не дождусь, когда увижу тебя наконец». Отец был очень нежный в отличие от мамы. Мама – скупая на ласку. Отец: «Солнышко ясное, радость моя!», «Кисанька!» И мама – косо летящими строчками: «Доча, слушайся бабушку и к моему приезду исправь, пожалуйста, тройку по математике. Приеду, проверю».

Скоро я устала и провалилась в сон, а на следующий день снова читала письма, вспоминала, плакала. Думала о Спиркине, как бы сложилась жизнь, если бы я вышла за него замуж? А еще мне захотелось узнать, что за цветы, похожие на язычки пламени, я видела в том сне, под мостом на Крестовский, как они назывались? Я еще не догадывалась, что с появлением Валерки Спиркина, с возвращением к своему детству и родителям, пошла на поправку.

Глянула в зеркало. Оттуда смотрело привидение: бледное, одутловатое лицо, тусклые волосы, мутные глаза. И это – я! Ужас какой-то! Нужно нормальное питание, воздух и жидкости поменьше, я слишком много пью. Перед тем, как уйти на работу, Любка принесла мне сардельки и гречневую кашу-размазню. Все это время она за мной ухаживала, кормила насильно, с ложки, когда я отказывалась есть. Но усердствует она не за спасибо, это – во-первых, а во-вторых, если бы ее не оказалось рядом, нашелся бы кто-то другой. А уж если бы за мной совсем некому было присмотреть, подозреваю, что так основательно не слегла бы. Так что умирать от благодарности к Любке я не собиралась, тем более я никак не могла найти бабушкины сережки с изумрудами, а взять их, кроме Любки, было некому.

Раньше вся наша квартира и соседняя (они были едины, это потом сделали капитальную стенку и два входа – с парадной и черной лестниц) принадлежала нашей семье. Правда, некоторые считают, что это было давно и неправда, но это правда, хотя и давняя. Здесь благополучно жили мои пращуры, пока большевики не отобрали у них квартиру и все остальное. Теперь из всей квартиры, занимавшей половину этажа, мне принадлежит одна комната в трехкомнатной квартире, а из всех Андреевых-Казачинских ныне осталась одна я. Конечно, не Любка отобрала у моих предков жилплощадь, но поскольку квартиру я считала «нашей», а Любка была «пришлая», иногда мне казалось, что она из тех, «захватчиков». Я из «этих», она из «тех». Она другой породы. Я не знаю, чем она живет. Бегом на работу и с работы, угрюмая, сумки продуктов, глаза в асфальт. Интересно, знает ли она, что вырезано в камне над подъездом? Там, в обрамлении модерных, певуче изогнутых листьев латинское «salve».

«Здравствуй!» – говорит мой дом, встречая меня, и какая бы усталая я не была, я ободряюсь и отвечаю ему: «Здравствуй!»

Любка – бесцветная и безрадостная ханжа, все время что-то моет, подтирает, стирает, варит (как будто для молодой одинокой женщины нет других занятий). Я думаю, она старше меня, а может, просто выглядит старообразно.

Третью комнату занимает юная дева, аномальная и аморальная, которая не появляется уже долгое время. Может, ее убили, прости Господи! С ней все что угодно могло произойти. Может, ее насильственно лечат от наркомании или туберкулеза, либо содержат на государственный счет в казенном доме…

Пока Любка была на работе, квартира принадлежала мне. Я читала письма в постели и в ночной рубашке бродила из комнаты в кухню, держась за стены. Меня шатало. Еще бы, столько пролежать. Помыться под душем и одеться – не было сил. Иногда смотрела в зеркало, будто там могло отобразиться что-то новенькое. Смотрела в окно.

Морщинистые стволы старых лип, раскидистая черемуха, в развилке которой воронье гнездо, семирукий мощный дуб. Привычная картина, которую я любила. Но во время болезни скелеты деревьев представлялись мне почему-то страшными, черными иероглифами, в которых зашифрована моя злосчастная судьба. Я на них не могла глядеть без содрогания. Депрессивные липы, депрессивная черемуха. А главное – дуб! Он засох еще прошлой зимой, и теперь, несмотря на то, что кора все еще облегала его ствол, среди других обнаженных деревьев он выделялся, он выглядел мертвым. Смерть отметила его своим клеймом. За голыми деревьями виднелся депрессивный дом, блестевший на закате молочно-серебристыми окнами, словно затянутыми рыбьими пузырями. И сам двор то в грязи, то в лужах, то в наледи казался депрессивным.

А теперь оказалось – дом как дом, двор как двор, хотя по-весеннему неряшлив, небо серое, но меня это больше не пугает. Рецидив был, когда увидела ворон, ломавших на дубе ветки для починки гнезда. Они не трогали гибкие ветви живых деревьев, а с костяным стоном выламывали засохшие. Слышать этот треск я не могла, он возник у меня в голове. И исчез.

4
{"b":"203873","o":1}