Кандидат филологических наук сбивается на полуслове, недоумевающе и чуть смущенно пожимает плечами:
— Сразу трудно сказать.
«Сколько же все-таки стоит рукопись? — подумала Татьяна, глядя на рабочую тетрадь Джордано Бруно. — Вот это он сам написал, сам делал эти чертежи и вычисления. А потом его сожгли на костре, а тетрадь осталась, как реликвия святая. Можно ли оценить ее?»
— Видели, каков любитель? — шепнула Зина, входя с Татьяной в отдел старопечатной книги. — В уникумах он действительно знает толк.
Татьяна не нашлась что ответить, молча осмотрелась. Древним монастырским духом пахнуло на нее от низкого, хотя и светлого, помещения в первом ярусе книгохранилища, от книг, расставленных и разложенных по столам. Здесь была выставка переплетов. В кожаных и железных покрышках с обрывками цепей, которыми их приковывали к аналоям, староцерковные книги имели внушительный вид. Но теперь Татьяна с интересом присматривалась и к иностранцу. Он знакомился с книгами со страстью коллекционера: трогал бумагу, гладил бархат и сафьян переплетов, разглядывал в лупу тончайший узор из серебра сканой работы. Он даже обнюхивал некоторые книги.
— А сколько стоит этот уникум? — спросил он снова, когда выхоленная его рука точно приклеилась к Библии, напечатанной на первом станке Гутенберга.
Татьяна быстро взглянула на сотрудницу. Главный библиотекарь отдела Марья Александровна Кондратьева, которая четверть века провела среди книг, тоже пожимает плечами:
— Не знаю… наверно, десятки тысяч.
— А сколько стоит этот уникум? — повторяется стандартный вопрос над парижским изданием Пигуше 1490 года — «Часословом», изумляющим богатством орнамента, сделанного от руки, и над двумя книгами «Апостола», напечатанными Иваном Федоровым (один — в Москве, второй — во Львове, с послесловием изгнанного первопечатника о своих мытарствах).
«Что это он? Как будто в лавку пришел, — подумала Татьяна с раздражением. — „Сколько?“ да „сколько?“. Просто даже стыдно!»
Когда иностранец с невозмутимым упорством осведомился о стоимости «Божественной комедии» Данте с рисунками Боттичелли, сделанными специально для этой книги, напечатанной в 1481 году, на сцену выступила Евгения Ивановна Кацпржак — заместитель заведующего отделом.
— У нас при библиотеке есть специальная комиссия, которая знает состояние цен на книжном рынке. Как ценилась та или другая книга до революции, какие цены на заграничных аукционах. Там могут установить… — Евгения Ивановна решительным жестом поправляет очки на тонком темноглазом лице и добавляет: — Мы не знаем цену своих редких книг в деньгах, потому что интересуемся главным образом их культурной ценностью.
— Но это такое… такое богатство, — внушительно произносит иностранец, останавливаясь над кокетливым лионским молитвенником, вытканным на шелку по заказу дамы из королевского дома, и книгой сочинений Сервантеса — испанским шедевром-озорством, напечатанным на листах из пробки такой толщины, как папиросная бумага. — Это уникум, или, как говорят, инкунабула.
— Да, но дело не в том, сколько инкунабул мы имеем, а в том, как преподнести их народу. Полюбить древние книги по-настоящему, понять их значение может только образованный человек. Поэтому все усилия нашей библиотеки, как и наших школ, направлены на воспитание массового читателя.
Но у иностранца было свое устоявшееся мнение: ценно только то, что можно дорого продать. Какое ему дело до массового читателя?
* * *
Снова Татьяна сидит в читальном зале. Она отдыхает и думает о своих новых друзьях — Анохиной и Зине, о таких же энтузиастах этого коллектива Коншиной, Кондратьевой, Наталье Павловне Горбачевской, награжденной орденом Трудового Красного Знамени.
Двадцать семь лет назад Наталья Павловна поступила сюда на маленькую должность библиотечного техника, а стала заместителем директора библиотеки, имеющей около одиннадцати миллионов книг. Уже работая здесь, она окончила историко-философский факультет Московского университета и высшие библиотечные курсы. Вспоминает Татьяна и об «уникумах», о том испытании, которое ей устроила Зина и которое она, кажется, выдержала. С волнением думает она о занятиях в институте, о шумливой молодежи, о студенческом общежитии и путевках в дома отдыха, которые получат летом лучшие из студентов.
Теперь открыты все читальни в новом гигантском корпусе библиотеки, но Татьяна не хочет менять облюбованного, дорогого ей места.
Непрерывное движение свежего воздуха овевает ее лицо. Легкий шум шагов. Шорох перелистываемых страниц. Сколько простора в этом бело-голубом зале, даже не голубом, а зеленоватом, цвета морской волны, с белыми, как пена, лепными украшениями. Книги идут в рейс по своим маршрутам. Тысячи, тысячи, тысячи. Целое море книг. Но уже уверенно отправляется Татьяна в свое большое плавание.
1945–1969
С НАРОДОМ ВМЕСТЕ
В цехе тепло и шумно. Инструктор, которого называют запросто тетя Дуня, проходит между рядами станков. В черном халате, в красной косынке, худенькая, легкая, она поспевает всюду. Вот она помогает ткачихе «разработать брак»: быстро-быстро выдергивает подрезанные по краям уточные нити из основы. В таких случаях она не корит работницу, но точно сама совесть ткацкого коллектива глядит из ее глубоких глаз, и виновная спешит как можно скорее исправить свою оплошность.
Другая ткачиха жалуется:
— Основа хорошая, а уток плохой: не подает плавно нитку.
Тетя Дуня осматривает деревянный челнок… Планки ремизов двигаются вверх и вниз, перемещая ряды основы — сотни ниток, тянущихся с огромной катушки ткацкого навоя. Это перемещение образует между рядами основы пространство — зев, где всякий раз успевает проскочить челнок с уточной нитью. Он носится справа налево, встречаемый с обеих сторон ударами погонялок. Пролетая с такой быстротой, что кажется, будто мелькает не одна, а две белые шпули, он оставляет след в зеве — уточную нить. Крохотными долями нарабатывается полоса ткани! Но проходят минуты, часы, и снующий челнок образует за смену десятки метров.
Почему же он рвет нити основы?
Старая ткачиха тетя Дуня, поставленная на должность инструктора за свое мастерство, — она же и парторг цеха, — сразу находит причину: обились края челнока, и вот летит он, задевает основу и рвет.
Исправили. Пустили. Дело пошло.
Тут зовет новенькая — просит нитку завесить. А там усложненный обрыв получился — придется ставить специальную отрывщицу. Рядом помеха произошла от неправильного пробора в ремизах. И тетя Дуня ходит от станка к станку в красном платочке, словно в первые годы революции, когда была женорганизатором цеха, или в памятном двадцать четвертом, когда вступила в партию. Она хорошо знает всех работниц, знает ткацкое дело: по одному звуку погонялочки может определить, как работает станок, недаром пятьдесят лет из шестидесяти прожитых провела на этой подмосковной фабрике в Глухове, где работали ее отец, мать и муж, погибший в продотряде в 1920 году.
— Как у тебя дела, Ивановна? — спрашивает она подружку-пенсионерку.
— Процентов сто двадцать дам сегодня, — отвечает грузная седовласая Ивановна, осваивающая образец новой ткани. — Сынок говорит мне вчера: хватит тебе, мамаша, работать, отдохнуть пора. А я не могу дома сидеть. Придешь — тут все знакомо, все свое.
— А ноги-то, чай, гудят к вечеру? — напоминает легонькая тетя Дуня.
— Ну что ж! Дома-то натопчешься, еще пуще гудят. Нет, хоть и тяжело, а на народе будто молодеешь.
Парторг тетя Дуня задумчиво кивает. Ей хорошо известно, что значит труд в жизни настоящего человека. В ткацком цехе фабрики сосредоточены сейчас все ее жизненные интересы.
— Придешь на собрание?
— Неужто нет?
* * *
Тетя Дуня живет в деревянном доме, теплом и светлом. Под окнами садик: подстриженные тополя, серые в зимней голизне.
— Раньше были ой кудрявые! — вспоминает она, быстрым шагом проходя по дорожке. — А теперь остарели. И все-то так!