Прежде всего — он подвижен. Не будучи социально связан ни с каким классом, не будучи прикреплен корнями ни к какому делу, ни к какой местности, напротив, беспокойно ища себе места, Самгин — и социально и топографически — плавает, кружится. Уже одно это делает его подходящим «героем» для романа-хроники, который должен захватить эпоху возможно шире. Таких подвижных «героев» выбирали центральной фигурой широко бытописательных романов все авторы, начиная с Апулея.
Эпоха, взятая Горьким, — тревожная эпоха, эпоха смятения, крушения большой империи, нарастания новой грандиозной силы.
Грандиозность событий, от времени до времени потрясавших сумятицу тех годов, не находится, однако, в формальном противоречии с ничтожеством свидетеля.
Движимый внутренним недовольством, неопределенностью своего положения, страхом быть осужденным за политическую бесцветность, Самгин суется всюду, где что-нибудь начинает гореть и кипеть. Автору было нетрудно, таким образом, рядом со множеством мелких, но характерных событий приблизить к Самгину ряд крупнейших явлений.
Кроме картин социального быта и исторических событий, Горький дает обширнейшую галерею портретов и набросков. Это множество разнообразных лиц тоже легко было привести в соприкосновение с Самгиным по причинам, указанным выше.
Но является ли Самгин объективным свидетелем?
Прежде всего заметим, что метафизически объективного описания фактов вообще не существует. Если бы автор писал на основании своих собственных наблюдений, то оказалось бы, что его собственный субъект является той сложной средой, сквозь которую факты доходят до читателя. Это верно даже для науки, особенно для истории. Тем паче для искусства, где правильным остается выражение Золя об изображении действительности сквозь призму темперамента45, если только понимать слово темперамент широко, как характер и образ мыслей.
Правда, и наука и отчасти искусство (вспомним того же Золя) рекомендуют один способ достижения объективности: широкую документацию и беспристрастие.
Что касается широкой документации-, то есть собирания возможно большего количества свидетельств, то дело от этого выигрывает сравнительно мало: все эти свидетельства, включая официальные акты, хотя бы нотариально сухие, запечатлены духом субъективизма, социологически в первую голову отражают интересы различных групп и классов.
Автору надо в них разобраться: взвесить, где больше правды, где лжи. Это трудно и настолько субъективно, что, например, у разных историков (в зависимости как раз от их классовой позиции) те же события получают совсем иную окраску.
Меньше всего может быть при этом надежным руководителем беспристрастие.
«Как! — прервет меня здесь какой-либо читатель. — Разве марксизм не утверждает как раз объективность? Разве созданный Марксом научный социализм не требует как раз совершенно спокойного, так сказать, математически чистого изучения любой исторической ситуации?»
Действительно, Маркс прямо говорил об огромной ценности объективности в науке. Он хвалил Давида Рикардо за эту черту и порицал Мальтуса за субъективную фальсификацию фактов46.
Но прервавший меня читатель должен вспомнить, что ни Маркс, ни Энгельс, ни Ленин отнюдь не были беспристрастны. Наоборот, они были очень страстны. Их высшая объективность заключалась как раз в их партийности. Партийность, как известно, есть коллективно-субъективная настроенность сознательного авангарда данного класса. И вот тут-то и оказывается, что партийность классов без будущего безобразно искажает действительность. Партийность класса, которому суждено построить будущее, воспитывает зоркость и бесстрашие и является единственной формой подлинной объективности.
Все это относится не только к науке, но и к искусству.
«Жизнь Клима Самгина» есть произведение партийное, пролетарское, и именно потому объективное, правдивое.
Как же сочетал Горький самгинское извращенное свидетельство и подлинное свое, партийное?
Дадим прежде всего образчик всего глубокого извращения, которому не могут не подвергаться факты, проходя через сознание и изложение Самгина.
Самгин оказался свидетелем колоссального и потрясающего события, произошедшего в Петербурге 9-го января 1905 года.
Вернувшись в Москву по просьбе своей жены, он тотчас же организует род лекции об этом факте:
«Он… хотел этого, находя, что ему необходимо разгрузить себя и что полезно будет устроить нечто вроде репетиции серьезного доклада»
Хотя на этот раз слушателей своих Самгин и считал людьми «третьего сорта»48, но все же ему льстило внимание слушателей, сплошь относившихся к ягодам его поля: разговорщикам и умственным фатам.
«В этот вечер они смотрели на него с вожделением, как смотрят любители вкусно поесть на редкое блюдо. Они слушали его рассказ с таким безмолвным напряжением внимания, точно он столичный профессор, который читает лекцию в глухом провинциальном городе обывателям, давно стосковавшимся о необыкновенном… Было очень хорошо сознавать, что вчерашний день — уже история. Самгин старался выдержать тон объективного свидетеля, которому дорога только правда, какова бы она ни была… Но ему очень хотелось попугать людей, и он это делал с наслаждением»
После этого Самгин не раз повторял свой рассказ.
«Он значительно расширил рассказ о воскресенье рассказом о своих наблюдениях над царем, интересно сопоставлял его с Гапоном, намекал на какое-то неуловимое — неясное и для себя — сходство между ними, говорил о кочегаре, о рабочих, которые умирали так потрясающе просто, о том, как старичок стучал камнем о стену дома, где жил и умер Пушкин, — о старичке этом он говорил гораздо больше, чем знал сам о нем. После каждого доклада он чувствовал себя умнее, значительней и чувствовал, что чем более красиво рисует он все то, что видел, — тем менее страшным становится оно для него»
Мы видим, таким обрезом, что Самгину его роль повествователя о событиях 9-го января, с самого начала уже доставлявшая ему удовольствие возможностью покрасоваться, приходилась постепенно все более по вкусу. Сначала ему казалось щегольством хорошего вкуса «выдерживать объективный тон». Примешивать, согласно поговорке, ложь к речи, чтобы ее украсить, он стал лишь постепенно. Но кроме желания сделать из рассказа о таком исключительном факте прежде всего павлиний хвост для себя, чем дальше, тем больше стала проглядывать у Самгина и пакостненькая, в сущности контрреволюционная, свойственная его группе внутренне пустой интеллигенции тенденцийка: он очень хотел, чтобы людям было страшно слушать.
«Он очень хотел, чтобы людям было страшно слушать, чтоб страх отрезвил их, и ему казалось, что этого он достигает: людям — страшно. Однако он видел: страх недолго живет в людях, убежденных, что они могут изменить действительность, приручить ее.
„Какое легкомыслие“, — думал он и озлоблялся против дерзких.
— Я поражена, Клим, — говорила Варвара. — Третий раз слушаю, — удивительно ты рассказываешь! И каждый раз новые люди, новые детали. О, как прав тот, кто первый сказал, что высочайшая красота — в трагедии!..
Слушая ее похвалы, Самгин делал равнодушное и усталое лицо.
— Это не дешево стоит мне.
— Я думаю, — соглашалась Варвара.
В эти дни успеха, какого он никогда еще за всю свою жизнь не испытывал, у Самгина сама собой сложилась формула:
„Революция нужна для того, чтоб уничтожать революционеров“. Когда он впервые подумал так, он мысленно усмехнулся: „Нелепо“. Но усмешка не изгнала из памяти и эту формулу…»