Я не знаю, есть ли сейчас у Алексея Максимовича такая потребность подвести предварительные и временные итоги прожитому и сделанному… Автобиографическая жилка у него отнюдь не отсутствует, и ей мы обязаны несколькими книгами, поистине являющимися гордостью русской литературы.
Нет недостатка у Алексея Максимовича и в ретроспекции: что такое грандиозное здание «Клима Самгина», как не совершенно своеобразный панорамический итог воспоминаний за несколько десятков лет?
Но мы не можем ждать, пока Горький сам напишет свою «Dichtung und Wahrheit»[15].
Бьет золотой колокол славного 40-летнего юбилея и напоминает нам, литературоведам и критикам великой марксистско-ленинской школы, что у нас еще нет настоящей работы, которая дала хотя бы серию точных и четких фотографий 40-летнего горьковского массива со всех главнейших точек зрения.
Такая работа должна быть написана. Она должна быть написана скоро. Индивидуально или коллективно — не знаю. Во всяком случае, подготовительные работы уже имеются.
Далека от меня мысль в этой статье, невольно выпирающей из узких газетных рамок, дать хотя бы абрис, хотя бы эскиз этой, в свою очередь предварительной, марксистской книги о Горьком.
Здесь я только указываю рукой на горизонт, где над лугами и лесами, над уровнем моря поднимается могучий горьковский массив. Здесь я только указываю бегло на его живой фундамент, на те стихийные породы, из которых он «вырос».
Здесь я только черчу читателю линию, которая позволила бы ему различить профиль кряжа между облаками, в которых он теряется.
II
Великие литературные явления, многозначительные писательские личности в громадном большинстве случаев, может быть исключительно, появляются в результате больших общественных сдвигов, социальных катастроф. Литературные шедевры знаменуют их собою.
Ленин в гениальных своих работах о Толстом, которых не должен упускать из виду никогда ни один марксист-литературовед или критик, сразу определил основную стихийную общественную, неустранимую причину появления Толстого, всего Льва Толстого: широту его таланта, его всероссийского и всемирного успеха, бессмертность его художественных достижений, убожество его философских и общественных мыслей в одном и главном — в той колоссальной катастрофе, которая стряслась тогда над Россией. Старая крестьянско-барская Русь в смертных муках умирала под прессом беспощадно наступавшего капитала.
Героем, — к несчастью, пассивным героем, — этой страшной, слезами и кровью облитой драмы был русский крестьянин.
Накопилась мировая туча слез, горя, вздохов, разорения, воплей отчаяния и гнева, страстных, разрывающих недоумений и исканий выхода, черным кошмаром встал над всей страной багровый знак вопроса: где же правда?
Терзая деревню, этот кризис резко ударил по усадьбе. Она тоже получила пробоину и пошла ко дну. Все старые устои заколебались, как вещи при землетрясении.
И нашелся человек, по происхождению своему, воспитанию, культурному уровню, тонкой восприимчивости и дару писаного слова оказавшийся способным превратить в художественные образы крестьянское горе и крестьянское недоумение. То обстоятельство, что это был барин, что поэтому в произведениях Толстого при их доминирующем мужиковствующем духе, при полном господстве над всем внутренним миром графа вопроса о страдании мужика было также немало элементов дворянского порядка, не побудило орлиный взор Ленина затеряться в лежащих на поверхности характеристиках Толстого как писателя дворянства.2 Нет, не из дворянства исходит огненный революционный дух Толстого, сметавший троны, алтари и самое дворянство; не от дворянства шел также и тот по существу тлетворный и вреднейший дух смирения, терпения и непротивления, который веками был помощником всех палачей в сердце самого крестьянина.
Максим Горький так же точно знаменует собою огромный позднейший сдвиг в истории нашей страны.
Буржуазия пришла, она утвердилась как доминирующий класс, правда, делясь властью с дворянскими зубрами. Но то были уже капитализированные дворяне, — те самые, о первых типах которых с презрением говорил Толстой еще в «Анне Карениной».
В общем, денежный мешок насел на страну окончательно. Но он только в известной доле выполнял свою, хотя бы относительную культурно-хозяйственную роль. Он был хищен и сиволап. Конечно, он создавал кое-что, но он еще больше разорял.
Исторический опыт других стран и собственный инстинкт подсказывали ему, что модное европейское платье парламентаризма, в то время так ловко сидевшее на плечах заграничной крупной буржуазии, ему не под стать. И хотя сытый русский капитализм и рычал иногда что-то не совсем членораздельное насчет конституции, крепче всего держался он все-таки за городового и попа.
И все же этот капитализм, угнетавший страну и своим развитием, и своей недоразвитостью, был глубоко болен. Он тосковал. Его мучили страшные предчувствия. Он был полон страха и раздвоения. Он имел своих хитрецов, своих насильников и своих упадочников, но все они уже носили на своем лице печать осуждения. Не на радость и не на долгую жизнь родился этот богатырь в золотом вооружении и с дряблым сердцем.
Конечно, дальнейший рост капитала продолжал мучительно давить на деревню. Но не тот стон, который слышен был с этой стороны, наполнил своим дыханьем новый звучный художественный орган, разнообразные певучие трубы молодого Горького.
По его социальному положению ему ближе была застойная, болотная, безумно замученная, полная стародавней рутины и пестрящая несказанными чудаками среда городского мещанства.
С нее начал Горький. Одну из самых странных разновидностей ее — босяков — взял он потом за свой объект и наконец пришел к пролетариату.
Но, прислушиваясь к музыке Горького с самого начала, мы можем лишь со смехом отвергнуть поверхностные, позволю себе сказать, глупенькие теорийки о том, что Горький — мещанский писатель.
Идя по исполинским стопам Владимира Ильича, мы можем и тут сказать: не от мещанства у Горького неукротимая, бурная, яркоцветная радость жизни, которая пробилась у него пламенем с первых строк его произведений.
Не от мещанства беспощадная суровость негодования на господствующее зло; не от мещанства крепкая вера в человека, в его могучую культуру, в его грядущую победу; не от мещанства соколиный призыв к отваге и буревестничий клич о приближающейся революции. Все это не от мещанства, — все это от пролетариата.
III
Социальный сдвиг, породивший Толстого и который можно определить как ломку старой Руси стремительным наступлением капиталистической промышленности, был сдвигом, так сказать, односторонним и безысходным.
Толстой идеологически бежал из своего осужденного историей класса к крестьянству. Но и у крестьянства не было никакого выхода. Только гораздо позднее мог быть найден выход для крестьянской бедноты, и указать ему этот выход мог только победоносный пролетариат.
Сам пролетариат для Толстого, можно сказать, не существовал. Революционно-демократические представители передового крестьянства с их великим вождем Чернышевским рисовались Толстому лишь где-то в туманной дали, как неясные, но крайне несимпатичные силуэты. Для него они были детьми того же дьявольского города, безумцами, которые хотят, отвечая насилием на насилие, еще более увеличить адову смуту наступающей лжецивилизации и которые тщатся соблазнять простой народ грубыми обещаниями грабежа, дележа и фальшивого плотского благополучия.
Сдвиг, породивший Максима Горького, был, напротив, двойственен и нес с собою выход.
Хотя капитал и навалился на страну чугунной тяжестью, но в то же время его глыба, как мы уже сказали, давала трещины, свидетельствовавшие о его недолговечности. Даже в литературе торжество капитализма отразилось не столько победными песнями, сколько каким-то оханьем и скрипеньем, а прямые бытописатели капитала, вроде небездарного и довольно зоркого Боборыкина, так сразу и начали описывать капиталистический инвентарь с изъянов, страхов и внутренних сомнений.