Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Просмотр втроем «Семнадцати мгновений весны» с некоторых пор стал таким же домашним церемониалом в нашем доме, каким было чаепитие в Японии. Каждому свое место, все знают, что надо делать. Поскольку надо было только смотреть и слушать, этот церемониал оказался очень несложным по исполнению.

Но сегодня он был нарушен. Даже не заняв свое место, мама направилась к шифоньеру. Выгрузив оттуда стопку журналов высотой полметра, она уложила их на пол и стала раскладывать.

– Неужели это нужно делать прямо сейчас? – удивился отец, и я его в этом молчаливо поддержал.

Перевернув стопку, чтобы наверху оказалась последняя обложка, она стала методично откладывать в сторону по одному журналу.

Два года назад отец с соревнований, проводимых в Сочи, привез предмет неслыханной роскоши: чехословацкую вязальную машину. Она впоследствии была прикручена к подоконнику. К звуку скользящей каретки я вскоре привык так же, как когда-то к зарядке, не приносящей мне никакой пользы.

Теперь мама собирала все до единого журналы, в которых давались советы по механической вязке. Даже за послевоенные годы, когда появление портативных вязальных машин предчувствовалось, но не утверждалось. Но мама коллекционировала журналы так же упорно, как я собирал обертки от шоколадок. Те, что дарились ей подругами, и те, что она выписывала на дом, и те, что покупала в единственном в нашем городе киоске «Союзпечати». Она складировала их в шифоньере с той же безупречной педантичностью, с какой укладывала мои или отцовские вещи.

Самым главным после выкроек и вырезок являлось вот что: на обратной стороне журналов издательство размещало календари, словно намекая на то, что кройка и шитье – дело не самое скорое.

Сейчас мама держала в руках журнал за 1947 год.

– Немыслимо!.. – прошептала она, глазам не веря, голосом, покрывшим меня гусиной кожей. – Это была среда.

Я верил в отца, и сейчас мне плевать было на Штирлица. Мой отец выкрутился бы из любой переделки глаже его.

– Я говорю, это была среда! – Мама приближалась к нам, словно угрожая.

Ее роскошные рыжие волосы были рассыпаны по плечам, а глаза горели зелеными кострами. – Среда, говорю, майн либер манн!

– Да разве не это сказал я только что? – возмутился отец, улыбаясь.

– Но… среда? Как можно помнить?

– А чего тут помнить? – Отец развалился на диване, обняв меня. – Мы с группой приехали к твоим родителям. Все сели пить чай, а мы с тобой, уже не помню по какой причине… Нет, помню! Хотя нет, не помню. Мы вышли на улицу и оказались в кустах малины с человеческий рост. Я перепачкал свою белую рубашку ягодой, а та, что дал поносить мой будущий тесть, оказалась мне мала. В итоге сочинение я писал в клетчатой рубашке. Точно не помню, в чьей именно!

– Я не о малине, а о среде! – Мама была сегодня упряма как никогда.

Со своим бесценным журналом в руках она была похожа на сумасшедшую, очень-очень красивую, знающую три языка, любящую меня и своего «либер манна».

– Я просто угадал, – признался наконец отец.

Она расхохоталась, и журнал, теряя листы, взметнулся в воздух. Дурачась, отец закрылся от него как от кузнечного молота, на этом все и закончилось.

Ночью я не мог спать, все время думал о Галке и нащупывал ногами твердь. Мешал диванный валик, будь он проклят. В какой-то момент я успокоился, пообещал себе, что если Галка меня оставит, то я об этом никому не скажу. Так поступают настоящие мужчины.

Уже почти засыпая, я услышал тихий голос отца из соседней комнаты:

– Двенадцатого октября сорок шестого посадили мою маму. Мы тогда страшно голодали. Мама промышляла тем, что собирала вдоль железной дороги куски антрацита. Наберет мешок – и мы счастливы. Потому что тепло. Трудно без тепла в землянке в середине октября.

В сентябре еще как-то держались, ветки собирали. Это делать разрешали, хотя и покрикивали. Мы с мамой вязали сучья и волокли домой. А в начале октября маму арестовали за кражу государственной собственности. Она валялась вдоль всей дороги, и государство ее не собирало. Такая собственность была не нужна государству. Вот так мы остались с бабушкой.

Через неделю был суд. Там мне разрешили поцеловать маму через перила перед скамьей подсудимых, отполированные миллионами локтей. Лоб у нее оказался холодный-холодный, как в наказание за то тепло, которое она украла у страны. Он почему-то пах воском. Я целовал, а мама билась в судорогах и плакала так, как я никогда в жизни не видел.

Маме присудили два года лагерей. Один из них она мыкалась по этапам. Потом какой-то сердобольный дяденька из райкома партии уладил дело. Без симпатии, думаю, тут не обошлось. Так вот он-то ее и спас. Вернее, это сделал я, потому что единственным основанием для помилования был ребенок, оставшийся на попечении больной старухи.

Пока мама возвращалась, теплушками, на крышах паровозов, я спал с бабушкой. На день у нас было по кружке холодного чая – греть его уже никто не рисковал – и ломтю хлеба, на котором лежал хвостик ржавой селедки. Я знал, что бабуля умирала от чахотки и голода. Но почти всякий раз, когда ей не удавалось ничего перехватить на стороне, она ссылалась на больную печень и отказывалась есть. Это был праздник моей души. Я ел и не мог насытиться. Эти хвостики несчастные, которые шли к нам из ресторанов и обкомовских кухонь, я рассасывал до такой степени, что они распадались у меня во рту. Незаметно, как в сказке.

Пятого ноября сорок седьмого я перегнулся через бабушку, спросил, не болит ли ее печень, но ответа не услышал. Она не дожила до возвращения дочери восемь дней, но сохранила меня.

Сжав конец простыни зубами, я думал о том, что с тех времен у папы и осталась, наверное, привычка вставать по ночам и съедать ложечку меда, заготовленного для меня в деревнях. Папе потом попадало от мамы, причем всерьез, но ничего поделать ни с папой, ни с медом было нельзя. Он никак не мог наесться.

– Представляешь, что значит маленькому семилетнему мальчику, оказавшемуся в окружении совершенно незнакомых и весьма немногих людей, погружать в землю самого родного человека в канун праздника? Страна уже ликовала, а я хоронил бабушку. Больше у меня никого не было. В возвращение мамы я не верил. – Он помолчал немного и добавил еще тише, каким-то надорванным голосом: – Но знала бы ты, что я почувствовал, когда вдруг открылась дверь и она вошла. Я этот день никогда не забуду.

Спустя секунду, уже засыпая, я услышал:

– Среда это была, среда…

Глава 5

Цыгане явились в наш город не просто так. Когда в областном центре их количество перевалило все предельно допустимые нормы, этих людей просто выбросили оттуда. Или выдворили, как говорили у нас горожане. Цыган попросту согнали в толпу и предоставили им право удалиться за сто первый километр.

Я даже сейчас не совсем понимаю, как можно сбить людей в кучу и заставить их уйти по дороге, по которой они, быть может, не хотели идти, но факт остается фактом. Сотни цыган разбрелись в разные стороны. Около пяти десятков ярко наряженных женщин и по-простецки одетых мужчин в фетровых шляпах вошли в наш город поздно вечером и разбили лагерь на окраине, неподалеку от рынка. И все только потому, что наше местечко находилось в ста пяти километрах от областного центра.

А вечером пришел отец и рассказал куда более правдивую историю о прибытии цыган, чем та, которая звучала на улицах. Оказывается, еще в большом городе их посадили в кузова грузовиков и вместе с вещами и кибитками, предварительно изломанными, вывезли в чисто поле. Подальше от цивилизации. Да там и бросили. До нашего местечка им оставалось около тридцати километров. Они кое-как починили свои средства передвижения, впряглись в них и все-таки добрались до населенного пункта.

А потом стали пропадать дети. Наши, городские.

К середине августа, то есть на третью неделю пребывания цыган в нашем городе, не вернулись домой уже трое. Все пропавшие были мальчиками. Я не буду описывать их страдания перед смертью, поскольку сам в них нисколько не верю. Люди языками треплют, и пусть себе. Они не всегда говорят правду, особенно взрослые. Им нечего бояться наказаний за ложь. Порка – участь детей.

6
{"b":"203470","o":1}