— Отчего вы так думаете?
— Они все холодны: столичная жизнь их портит. Природа, о природа!..
И молодая снова застучала по клавишам.
— Я не могу судить о всех женщинах вообще, но и в Петербурге любят.
И Каютину невольно представилась Полинька в чистенькой, уютной комнатке.
— Спойте что-нибудь! — сказал он, не желая продолжать разговора.
— Я ничего не знаю, право; я так редко пою; у меня только и есть два-три романса любимых.
— Ну, спойте любимый.
Лукерья Тарасьевна выпрямилась, откашлялась и запела басом:
Где б ни был он,
Ему привет, ему поклон.
Голос был так могуч, что Каютин вздрогнул. Почти каждое слово произносилось с особенным ударением, и глаза певицы были постоянно устремлены на Каютина. Скоро окружили фортепьяно слушатели. Молодая выла все громче и громче и, наконец, неистово ударив по клавишам, вскочила и кинулась к балкону. Все засуетились, уговаривали ее не ходить в сад; но она не послушалась и скоро исчезла в темной аллее.
Каютину было не совсем ловко, и, чтоб скрыть свое смущение, он начал фантазировать. Ему стало грустно; он готов был отдать теперь свою жизнь, лишь бы увидать Полиньку. Все, кроме нее, исчезло для него; он заиграл вальс, по которому они часто вальсировали, Потом песню башмачника, которую певала Полинька.
Слушатели стояли кругом в молчании. Лукерья Тарасьевна, облокотясь на фортепьяно, страстно глядела ему в глаза.
— О, спойте что-нибудь! — сказала она, когда он перестал играть.
И другие подхватили:
— Пожалуйста, пожалуйста!
Ему хотелось уйти и быть одному; но его силой усадили, жужжа: —
— Да сыграйте, да спойте!
Сердитый, он сильно ударил по клавишам и дико запел.
Похвалы посыпались градом. Когда он спел все, что помнил из опер, один из старикашек подошел к нему, с чувством пожал ему руку и дрожащим голосом сказал:
— Зачем вы не едете в Италию? Поезжайте в Италию.
— Денег нет, — отвечал Каютин и запел водевильный куплет.
Публика пришла в такой восторг, что, казалось, кто-нибудь сейчас выскочит и предложит ему денег на усовершенствование голоса. Целый вечер чуть не носили его на руках; даже молодой, забыв нечаянное бегство жены в сад, бил в ладоши, обнимал Каютина и упрашивал погостить. Каютин благодарил, но отговаривался, предвидя опасные последствия дальнейшего своего пребывания у молодых. И он не ошибался: Лукерья Тарасьевна точно была сильно увлечена его молодостью и ловкостью, а старик-муж уже враждебно посматривал на любезность своей супруги к гостю. Даже пасынок был уж слишком предупредителен и одно ухо вечно направлял в ту сторону, где разговаривал Каютин с его мачехой.
Отправляясь спать, Лукерья Тарасьевна нежно улыбнулась Каютину и выразительно сказала:
— До завтра, мосье Каютин!
Он был в затруднительном положении: никто не хотел с ним прощаться, все твердили «до завтра!»
Комнату отвели ему очень чистую, даже на столе красовался великолепный букет. Каютин улыбнулся.
«Вот если бы Полинька увидела эту Лукерью Тарасьевну!» — подумал он грустно и, увидав бумажку, торчавшую из цветов, поспешно вынул ее.
«Вы не уедете; это будет жестоко с вашей стороны».
Он неистово засмеялся, прочитав таинственную записку, потом спрятал ее в карман и сказал:
— Извините-с! как вы ни любезны, но я завтра же уеду!
Но тут ему пришла неприятная мысль: на какие деньги он уедет? Он поскорее разделся, улегся в пуховики и после нескольких бессонных ночей заснул мертвым сном.
Ночь скоро прошла. Каютин сквозь сон услышал сиповатый шепот и открыл глаза. Солнце ярко пробивалось в окна, завешенные кисейными занавесками. Два дюжие, широкоплечие парни, не очень чисто одетые, тихо разговаривали, повертывая в руках пальто Каютина:
— Вишь ты, Мишка, где карман? А ты гляди: наизнанку!
— На то питерской, — отвечал Мишка, нахмурив брови и рассматривая пальто.
В ту минуту Каютин увидал свой чемодан и все свои вещи.
Он быстро сел на постель и, указывая на свое добро, строго спросил:
— Как сюда попали?
Дюжие парни смешались и кидали пальто друг другу.
— Что же вы молчите?
— Это Мишка-с, не я. Вот-с он взял, — он, изволите видеть, учился портному мастерству.
Мишка с упреком глядел на своего товарища.
— Как попал сюда мой чемодан? — спросил Каютин.
— Барыня приказала! — в один голос отвечали лакеи, обрадованные, что дело шло не о них.
— А что, встали?
— Встали-с и чай кушают, — опять в один голос отвечали лакеи.
Каютин надел самый пестрый галстук, взял такой же фуляр.
«Фи! Как скверно воняет кожей! — подумал он, обнюхивая свое платье. — Ах, я дурак! а духи-то, духи моей голубушки Полиньки!»
Он откупорил склянку, хотел налить, но вдруг остановился и снова спрятал духи. «Так они как раз и выдут, — подумал он. — Надушился одеколоном, и то хорошо будет!»
Молодые сидели за чаем. Молодой, в пестром шелковом халате, в ермолке, вышитой яркими шелками, с салфеткой, повязанной под горлом, озабоченно кушал чай, вынимая из стакана кусочки булки, накрошенные нарочно для облегчения труда его старым зубам. Молодая сидела за самоваром, в белом капоте, вышитом так, что, верно, не одна девушка испортила над ним глаза. Весь капот был на розовой подкладке. Чепчик с розовыми лентами прикрывал жирно напомаженную голову молодой. Юбки производили грохот при малейшем движении. Пасынок и братья молодого сидели в креслах. За ними, вытянувшись, стояли лакеи, как нянюшки за маленькими детьми.
Молодая встретила Каютина очень приветливо.
— Как вы поздно встаете, мосье Каютин, — сказала она, — сейчас видно, что из Петербурга.
— Я с дороги, — раскланиваясь со всеми, отвечал Каютин.
— Неужели в Петербурге и прислуга так же поздно встает? — глубокомысленно спросил пасынок.
Прошла неделя, а Каютин все еще жил у молодых. Ему было хорошо и весело; проведав о петербургском госте, к молодым стали приезжать соседи. Только одна беда: Лукерья Тарасьевна была уж слишком ласкова к нему и внимательна. Супруг ее косился и морщился, и часто Каютин замечал, что молодые ссорились вполголоса. Пьер был посредником между ними и скоро утишал бурю. Но Каютину казалось, что он же был и причиной бурь. Отец, его сделал духовную в пользу Лукерьи Тарасьевны: понятно, что Пьер не мог чувствовать к ней особенного расположения. Сообразив все, Каютин понял услужливость его к мачехе.
Делать, однакож, было нечего; уехать не с чем; и Каютин иногда еще благодарил судьбу, что она послала ему людей, которые поят, кормят и ласкают его.
Раз вечером он случайно очутился в саду с Лукерьей Тарасьевной. Предметом разговора, разумеется, была природа. Лукерья Тарасьевна, любуясь звездами, слегка приклонила свою голову к его плечу, а он машинально пожал ей руку. Лукерья Тарасьевна взволновалась, ахнула, и жирно напомаженная ее голова упала к нему на грудь. —
— Я несчастна, — прошептала она едва внятно и заплакала.
Он испугался, не знал, что делать… как вдруг в кустах послышался шорох.
— За нами подсматривают! — заметил он тревожно.
— О, я так несчастна… пусть все, все видят мои слезы!
Каютин ясно слышал шорох и боялся последствий.
И ревность мужа и обмороки жены скоро так надоели ему, что он не шутя стал подумывать, как бы поскорее уехать, а покуда решился избегать, беседы с Лукерьей Тарасьевной и все больше играл в карты с ее мужем. Но такая холодность только усилила пламя; упреки, прямые и косвенные, посыпались на его голову.
— Я ни за что не желала бы жить в Петербурге, — говорила молодая кому-нибудь.
— Отчего?
— Все петербургские мужчины холодны и не умеют любить.
— Почему вы так думаете?
— О, я знаю хорошо! они не стоят любви! — восклицала с жаром Лукерья Тарасьевна.
А супруг ее, игравший в другом углу с Каютиным в дурачки, смеялся и, подмигивая ему, говорил: