Стопфорд до самого конца продолжал оставаться непреклонным в своем бездействии и окапывании. Он отправил в штаб ряд посланий, где утверждал, что войска его новой армии подвели его, что ему по-прежнему не хватает воды и орудий. 13 августа, когда стала очевидной вся горечь его неудачи, Гамильтон задал самому себе вопрос: «А не стоило ли мне уйти в отставку до того, как мне навязали старых и неопытных генералов?» Но он все так же не принимал мер в отношении Стопфорда, и только Китченер помог ему выбраться из паутины рыцарства, в которой он оказался. «Если вы считаете необходимым заменить Стопфорда, Магона и Хаммерсли, — говорилось в телеграмме Китченера от 14 августа, — есть ли у вас компетентные генералы для их замены? Судя по вашему докладу, Стопфорд должен отправляться домой». Спустя несколько часов фельдмаршал прислал еще одну телеграмму, в которой говорилось, что из Франции в Галлиполи прибудет генерал Бинг — один из тех, за кого Гамильтон безуспешно просил еще до начала наступления. И добавлялось: «Надеюсь, вы уже освободили Стопфорда».
На следующий день Гамильтон послал за командиром 29-й дивизии генералом де Лайлем и попросил его принять командование на Сувле от Стопфорда. Генерал Магон из 10-й дивизии был по званию старше де Лайля, и Гамильтон написал тому тактичную записку, призывая того следовать распоряжениям де Лайля, пока не прибудет Бинг. Но Магон был вовсе не такой. «Я с уважением отказываюсь, — отвечал он, — от отмены моего старшинства и службы под началом упомянутого вами офицера. Пожалуйста, сообщите мне, кому я должен передать командование дивизией». Его отправили остынуть на остров Лемнос, а других старших офицеров выпроводили с меньшими церемониями. Одному из них, который пришел к Гамильтону и честно признался, что некомпетентен, нашли работу на базе, другого вернули в Англию вместе со Стопфордом, а 23 августа Хаммерсли увезли с полуострова в состоянии коллапса.
Все они были обозлены, разочарованы и измотаны. «Мне в прошлую ночь приснился страшный сон, — писал Гамильтон. — Я тонул, меня затягивало в Геллеспонт. Кто-то держал меня за горло, вода смыкалась над моей головой, когда я дернулся и проснулся. Я дрожал и унес с собой в царство сознания мысль о том, что в мою палатку вошел какой-то таинственный посетитель... никогда раньше мне не снился такой страшный сон. Несколько часов после этого меня преследовала мысль, что Дарданеллы — фатальная вещь, что происходит что-то ужасное, что все мы обречены».
Для других все уже было за пределами снов и филиппинских видений. Около 45 000 солдат союзников пало в августовских боях, а медицинская служба, которая так и не была организована, чтобы справиться с таким наплывом раненых, в течение нескольких дней была примерно в таком же состоянии, в каком ее нашла Флоренс Найтингейл во времена Крымской войны. Даже прибывшие из Англии частные яхты использовались как госпитальные суда. Но самым деморализующим было крушение надежд армии. Когда все кончилось, завоевания ограничивались, по выражению генерала Годли, «500 акрами плохих пастбищ». Солдаты расширили территорию, которой владели на полуострове, до восьми квадратных миль или чуть меньше. Теперь, когда к списку добавилась Сувла, им надо было выдерживать «три осады вместо двух».
Тупая, неумолимая скука начала охватывать союзную армию. Не то чтобы полная безнадежность, цинизм. Она была порождена отсутствием цели в их жизни, механическим фокусированием мыслей на простейших и ближайших вещах, обеде, последней почте из дому. Надоедали «жуткие, ужасные, летаргические мухи», а сильные сухие ветры ранней осени посылали вверх клубы пыли. Опять солдаты начали жаловаться на болезни. Многие из них так ослабели от дизентерии, что двигались не быстрее, чем ползали. А в секторе АНЗАК особенно было замечено, что исчезла прежняя рисовка. Изможденные солдаты выглядели старше своих лет, при малейшем напряжении они задыхались. Их отправляли бригадами для отдыха в лагерях на Имброс и Лемнос, но они не восстанавливались. Они возвращались в строй такими, как будто и не уезжали. Солдаты-индийцы с их простой вегетарианской диетой очень хорошо переносили жару, но другие солдаты продолжали поедать мясные консервы и ненавидели жару. В течение нескольких недель ежедневно с полуострова эвакуировалось 800 больных, и это являлось еще одним признаком бесцельного напряжения, под которым они больше страдали, чем жили. Даже лошади, раньше безразличные к артобстрелу, стали ржать и дрожать при звуках отдаленных пушечных выстрелов.
Гамильтон начал утомительную борьбу за подкрепления из Египта, где гарнизон в 70 000 человек сидел без движения, но командовавший там генерал Максвелл очень не хотел отдавать своих солдат. Он говорил, что очень озабочен передвижениями в Ливийской пустыне племени Сенусси: мол, они могут напасть в любой момент. Он не мог никого отдать. Гамильтон не отставал и получил согласие Военного совета на посылку двух батальонов. «Это было вчера, — писал он в своем дневнике. — Но возможно, Сенусси тут же услышал об этом, потому что Максвелл немедленно шлет телеграмму: „Поведение Сенусси определенно опасно, и его люди недавно занимались ночными маневрами вокруг нашего поста в Соллуме“... Я с извинениями отказался от двух батальонов, а сейчас осмеливаюсь заявить, что Сенусси вернется со своих ночных маневров вокруг Соллума и займет свое старое стратегическое положение под рукавом у Максвелла». Гамильтон тоже становится язвительным.
Турки не наступали. Половина всей их армии сейчас находилась на полуострове, но в августе они тоже понесли тяжелые потери и были поражены такой же летаргией и унынием. Воцарилась иссякшая атмосфера выздоровления — хотя вряд ли выздоровления, — которая следовала за атакой в секторе АНЗАК в мае и всеми другими крупными сражениями. На данный момент массового убийства было достаточно. Опять стали летать туда и назад между окопами подарки в виде продуктов и сигарет, а война перестала быть воплощением бешенства, яростных рукопашных боев, а превратилась в соревнование в профессиональном искусстве. Заработали снайперы. Стали копать туннели под вражеские траншеи и взрывать в них мины. Стали проводить мелкие налеты и устраивать ложные атаки.
Во многих отношениях солдаты в противолежащих окопах должны были ощущать бóльшую духовную и эмоциональную близость друг к другу, чем к неясным фигурам своих генералов и политиков в тылу. Как и бедность, смертельная опасность и трудности окопной жизни низвели всех их, и британцев, и турок, просто до уровня существования, и они были оторваны от остального мира. Они могли ненавидеть такую жизнь, но она сближала их, и сейчас более, чем когда-либо, они испытывали друг к другу товарищескую безжалостность обездоленных людей. Им было предписано находиться точно в этом месте, и, пока они не покинут его и не окажутся снова в безопасности и комфорте, вряд ли они много узнают о пропагандистской враждебности и жутких страхах тех, кто, живя за их спинами, знает войну из вторых рук. А сейчас они делили мучения от дизентерии, мух, грязи и вшей.
Герберт приводит забавный пример такого беспристрастного поведения в окопах. «Дело в том, — однажды сказал турецкий пленный, — что вы находитесь чуть выше наших окопов. Если бы вы стреляли немного ниже, то вы бы попали точно в них, а как раз там находится блиндаж нашего капитана Риза Кязим-бея, бедного, милого человека. Вы все время мажете по нему. Если будете целиться по вот той сосне, то попадете в него».
Иногда турки переговаривались с Гербертом через линию фронта, но, как правило, их возмущало, когда их пытались умаслить дезертиры, перешедшие к британцам. Однажды его молча послушали несколько минут, а потом чей-то голос спросил: «Здесь все еще турки и сыновья турок. А кто ты? Пленный? Тогда уходи и не болтай!»
Наступил конец Рамадана, период мусульманского поста, и ожидалось, что турки отметят его новой атакой.
Но ничего не произошло. Наоборот, турецкие солдаты даже потихоньку отпраздновали этот день в своих траншеях, а в некоторых местах британцы посылали им подарки.