Остановившись под окном, сквозь стекло которого смутно белела пара детских лиц, мужик продолжал, размахивая у носа пальцем:
— Господа, значит, дело не наше. Это верно.
От господ мысль его перешла к легкой и чистой господской жизни. О жизни этой не столько он думал, сколько, размахнув полы азяма, стоял над нею. Расставил ноги и вздыхал, но от этого ничего, кроме ощущения бесформенно светлого пятна, находящегося неизвестно где, не укладывалось в голове Звонкого. Сев на лавочку и подперев щеку рукой, мужик затянул песню:
«Скажи мне, звездочка злата-ая,
Зачем печально так горишь?
Король, король, о чем вздыха-ешь,
Со страхом р-речи гово-ришь?»
Солнце закатывалось. Лучи его, ломаясь на гребне крыши, били в глаза расплесканным, нестерпимым блеском и гасли. Одолев дремоту, мужик встал, намереваясь идти в кабак. Шестьдесят непропитых рублей держали его на вожжах; думал он о Петрухе лукаво, грустно и благодарно.
Встав, мужик сунул руку в карман, где лежали деньги, замигал, медленно вынул руку и сел снова. Тоска, злоба и хмель кружили ему голову. Еще надеясь, но испуганный и павший духом, он стал рыться в другом кармане, выворачивая его так, что трещали швы; медные деньги рассыпались у его ног; кисета же с запрятанными в табак бумажками как не бывало.
— Ловко, — сказал Звонкий; протрезвев, склонился он головой на руки и отчаянно зарыдал.
Немного спустя видел мужика человек, очень похожий на сапожника. Человек этот, заметив Звонкого, прошел другой стороной сломанного плетня, руки в карманы; Звонкий же, не видя и не замечая ничего, крепко зажав в кулаке подобранные пятаки, шел в трактир. Другим переулком, задами и огородами, человек, похожий на сапожника, шел тоже в трактир.
XIII
Рылеев спал шестнадцать часов.
Проснувшись, он опустил одну ногу, держа за ушко сапог. Собственные движения казались ему лишенными всякого смысла; в отдохнувших за ночь душе и теле пропал бодрый инстинкт жизни, ее сложный секрет, позыв к движению.
«Ну вот, все испорчено, — сказал себе Рылеев, — испорчена жизнь. Оденусь, напьюсь чаю и — на вокзал». Сердце его сжалось. Тряхнув головой, он встал и подошел к зеркалу, ожидая увидеть человека с ясно выраженными в лице отчаяньем и унынием, но, к своему удивлению, увидел все того же, хорошо знакомого двойника, с прямым суховатым взглядом, белым лицом и крепкой, загоревшей слегка шеей. «Как лжет лицо, — сказал он, — а вернее всего — что показывает оно меня таким, какой я всегда». Помолчав мысленно, Рылеев отошел к вешалке, оделся и позвонил. Коридорный, человек с необыкновенно густыми бровями и уныло-волчьим лицом, стал на пороге, спрашивая, что нужно.
— Самовар дайте, булку, — сказал Рылеев.
И в тот же момент из-за спины полового, мелькнув в полутьме коридора светлым платьем, вошла, взволнованно улыбаясь, Лиза.
Это было так сильно и неожиданно, что Рылеев, подняв руку, негромко вскрикнул. Опахнув комнату из окна, в раскрытую дверь метнулся сквозняк; занавеска, полоща, взвилась и опала, а коридорный, отступив назад, тупо мигал. Рылеев, не отводя глаз от Лизы, закрыл дверь. Глухой смех вырвался из его груди; потрясенный и безудержно счастливый, он продолжал нервно смеяться, приближаясь к женщине.
— Я вернулась, — сказала Лиза, — успокойтесь.
Взгляды их, полные тяжелых воспоминаний, светились улыбкой сквозь слезы.
— Лизочка, — сказал Рылеев, — что вы со мною делаете?
Она не ответила и стояла, держась за поля шляпы, как будто хотела пригнуть их, закрыть щеки. Момент, когда Рылеев хотел и мог бы встретить девушку иначе, дав волю чувствам — обнять и поцеловать, — прошел, и радость осталась скованной, но полной предчувствий недалекой и сложной близости.
— Ко мне? — отрывисто, не переставая улыбаться, спросил Рылеев.
Лиза наклонила голову; мягко-испытующий взгляд ее осветился глубокой уверенностью в том, что Рылеев любит ее и ждал.
— Так будем жить, — сказал Рылеев. — Уедем отсюда.
— Что же мы, как чужие? — с упреком произнесла Лиза. — Вот, я первая…
Восхищенный, почувствовал Рылеев на своем плече ее руку и голову. Связанность оставила его, он обнял и поцеловал Лизу в висок, но чувствовал, что все это еще не настоящее, что им нужно снова, помогая любви, привыкнуть и сродниться друг с другом. Ревность проснулась в нем далеким, глухим эхом, но все острое в ревности перегорело, было затоптано радостью тревожного возвращения.
— Сядем, — выпустив теплый стан девушки, сказал Рылеев, — мы ведь теперь дома.
Лиза, смеясь, развела руками:
— Вы все такой же. Вы глубоко семейный человек, Алексей. У вас плохой номер.
— Почему такой же? Я — другой, — серьезно и оживленно сказал Рылеев. — Как странно мы встретились; или это уже свойство души человеческой — быть свободной и звучной только наедине с собой. Прежние Рылеев и Лиза умерли, другие сидят здесь, это первая наша встреча.
— Счастливы ли вы со мной… теперь? — спросила Лиза.
— Счастлив, — сказал Рылеев. — Да, я не кричу, не пою и не пляшу от радости, но это потому, что я еще не совсем ясно понимаю, что делается, — я в тумане. Нам нужно еще, Лиза, много слушать друг друга.
— Да. После.
— После, Лиза! — терзаясь тем, что говорит, не облегчая себя, вскричал Рылеев. — Я вас люблю, люблю радостно, страшно и хорошо. Будьте мне другом — я вам отдам жизнь.
— Милый, — сказала, волнуясь и подходя к Рылееву, Лиза, — не надо этих слов. — Она нагнулась к нему, шепча на ухо: — Я знаю, как ты будешь меня любить, ты — гадкий, но очень хороший, мой любимый, не мучь себя больше — сны кончились.
— Ах, Лиза, для меня все сон, — сказал Рылеев. — Я буду сердиться на тебя после, задним числом, сейчас я какой-то блаженный, вот…
Те слезы, что подступали к его горлу еще в библиотеке, при чтении Лизиного письма, вдруг, накипев и освободившись, стеснили дыхание. Отвернувшись, он дал им волю. И долго, страдая от того, что не может — от полноты ли жизни или от фантастических, хмурых теней ее — заплакать сама, смотрела красивая молодая женщина на склоненный по-детски затылок взрослого человека. Как женщине, ей это было приятно, как человеку — больно и совестно.
В поезде на Рылеева обращали внимание главным образом замужние пожилые дамы: он светился весь замкнутым, молодым трепетом.
На остановке вошел плотный, с бакенбардами, господин. Лицо его показалось Рылееву удивительно приятным и симпатичным. И много появлялось еще народа, старых и молодых, мужиков и господ, детей и прислуг. На всех их смотрел Рылеев — все были прекрасны и симпатичны. Отвернувшись, смотрел он в окно. Поезд шел лесом; за солнечной опушкой, у рельсов, теряя на расстоянии всю простоту и ясность отчетливых сплетений ветвей, синела таинственная, как всегда, даль, а торжественные лесистые холмы казались одушевленным пространством, ступенями к улыбке и гневу.
«Там Тушин», — подумал Рылеев, задумался и вздохнул.
Балкон
I
Я и мой друг Петлин вышли из дачного сада при свете цветных фонариков, развешанных по аллеям. Нас провожали хозяин и его сестры, две молодые девушки. Старшая, Лиза, спокойная, полная и сдержанная, остановилась у калитки и, как только мы раскланялись в последний раз, повернулась и ушла к дому, а младшая, прозванная «Козодой», выбежала на дорогу, держась за рукав Петлина; на белой кофточке темнела мечущаяся от быстрых движений коса девушки; все, что она сказала нам на прощание своим звонким, нетерпеливо срывающимся голосом, запомнилось мной в виде следующего:
— Неужели у вас не трепещет душа оттого, что затихшая ночь хороша? Я, если, знаете, выпью две рюмки, могу говорить стихами. А папа раскис. Вы бы у нас ночевать остались, где-то лягушки квакают.
Хозяин, служащий железной дороги, крикнув нам на прощанье веселым голосом радушного именинника: «Спокойной ночи», закрыл калитку; девушка Козодой, сказав: «Какие вы гадкие, мало сидели», — умчалась на спокойный окрик старшей сестры, а мы с Петлиным, шагая по мягкой от пыли мостовой, оглянулись еще раз на живой, среди темных куп сада, цветной огонь, прибавили шагу и вышли на полевую дорогу, соединявшую дачный поселок Ключи с поселком Вишневка, где оба мы, Петлин и я, жили на антресолях, в одной комнате.