Куда ни смотрел шкипер, — нигде не было видно Хибажа.
II. № 41. Марья Лукьяновна и Мустаняйнен за ангела
Скажем откровенно, тайная надежда заполучить в конце концов огненный стакан спирта не покидала шкипера до этой минуты. Близкое соседство нагруженного напитками человека смущало шкипера, заставив его даже пожалеть, что он везет Хибажа домой, а не в другое, более теплое место. Хибаж исчез, Мустаняйнен безнадежно развел руками.
Однако, предусмотрительно заставив чиновника заплатить извозчику вперед, шкипер считал своим долгом попасть в дом 41 и оповестить семейство, если таковое окажется, о неудачной опеке над Григорием Авенантовичем. «Посол!» — сказал он, куколкой усаживаясь в пролетку.
Через полчаса лошадь остановилась перед желтым одноэтажным домиком, с крошечным мезонином и узкой калиткой, Мустаняйнен дернул ручку проволочного звонка. Было слышно, как со всех ног бросились отпирать, и на пороге стремительно появилась еще молодая, довольно миловидная женщина, простоволосая, в затрапезном платье, с тряпкой в руках; сбоку по косякам двери мгновенно прилипли, как часовые, два шустрых, босоногих мальчика. Все трое выстрелили глазами в шкипера, и на лицо женщины, согнав краску оживления, легла тень горькой усталости.
— Что скажете? — спросила она.
— Эт-та… сивет каспадин Кибаж? — заговорил шкипер и, получив утвердительный вздох-кивок, продолжал, широко улыбаясь: — Я бил резвый, а он посол водку пить. Я сказал каспадин, идить спать. Я возил, я посол копейня, немного ходил, приходил улица, — каспадин земля ровалился (В землю провалился). Риехал вам.
— Ах, ах, погубитель, злодей! — закричала Марья Лукьяновна. — Так вы тоже с ним путались?! Стыдно, господин старичок! У меня дети, бьюсь, как рыба об лед. Пьяница мой, почитай, каждое двадцатое половину, а то и больше, пропьет! Эх вы! Пожалели бы вы бедных людей!
Она громко заплакала. Разговор происходил в крошечной, полутемной передней. Мустаняйнен растерялся. Кое-как втолковал он наконец Марье Лукьяновне, что, встретив пьяного Хибажа, пожелал избавить его от сторублевого штрафа за появление в пьяном виде, — но что тот скрылся. Марья Лукьяновна, слушая, утирала слезы и наконец утерла их совсем, в то время как два отпрыска рода Хибажей, награждая друг друга щипками, мстительно шептались о чем-то. Заревев, оба убежали.
— Ради бога, сделайте милость, — взмолилась женщина, — разыщите вы мне моего Гришу. Вы его видели, знаете, а он, наверное, к «Повилику» пошел, на биллиардах проклятых последние гроши заколачивать. Мне — женщина я — нельзя по трактирам ходить, неудобно. Сделайте милость. Скажите, что я слезами вся изошла. Ей-богу, не сплю. Я вам и денег на извозчика дам. Поверите ли, до того дошло, что мезонинчик наш субъекту какому-то сдала, одноштаннику; все хоть пятнадцать рублей в месяц на хлеб. Вон он запел, басистый!
Сквозь ветхий потолок действительно раздавалось глухое, ворчливое пенье и явственно разбиралось:
«Воскресни ж, Озирис, явися к нам вновь
В сердцах наших править и мир и любовь!»
— Второй день живет, все про мир да любовь поет, — продолжала женщина, — а денег только пять целковых уплатил, остальные, говорит, из Самары телеграфом вышлют. Ах, господин… уж согласитесь доброе дело с концом сделать! Представьте разбойника!
Отчасти плененный некоторыми прелестями Марьи Лукьяновны, отчасти вновь воспылав тайной надеждой, в связи с приключением, где-то как-то заполучить наконец оседлавший воображение огненный стакан «пир-та», Мустаняйнен, потоптавшись, сказал:
— Та. Се телано, а вы, мамуска, не упиватесь. Я поехала.
Взяв рубль мелочи, выслушав пылкие благодарности и благословения, Мустаняйнен вышел на улицу, направляясь к трамваю. Адрес «Повилика» Марья Лукьяновна записала ему на бумажке.
Случайно подняв взгляд, шкипер увидел в открытом окне мезонинчика скуластое, курносое, большеротое, с ввалившимися глазами, лицо взлохмаченного, длинноволосого брюнета; субъект этот, нахмурившись, смотрел на финна тоскливым пронзительным взглядом.
— Какой сусело (чучело), — вполголоса пробормотал шкипер, сворачивая за угол.
III. Хибаж кинулся в пространство
Должно быть, за двадцать лет жизни с мужем Марья Лукьяновна хорошо изучила привычки своего повелителя, так как Хибаж действительно отправился в «Повилик». Произошло это так.
Сидя на извозчике в ожидании Мустаняйнена, Хибаж заметил, что правая его нога свесилась с пролетки и, находясь без точки опоры, то выпрямляется, то сгибается. Такая необеспеченность ноги перевела мысли Хибажа на все свое развинченное запутанное положение, неизбежную встречу с женой, растрату жалованья, выговор по службе и покаянное, на целую неделю, настроение. Слабые натуры охотнее бросаются назад, в тину порока, чем вперед, к мужественной расплате за совершенное — единственно из трусости, а не из молодечества. Оттянуть страшный момент объяснений и покаянной тоски, хотя бы ценой новых проступков, — было единственным желанием Хибажа, когда, вспомнив пропитые восемьдесят рублей решил он, с легкомыслием негра, пытающегося потереться носом с собственным отражением в зеркале — выиграть эти восемьдесят рублей на биллиарде, — игра, которую он знал достаточно плохо для того, чтобы быть всегда в проигрыше.
Зная, что пьяного, по крайней мере — наружно, его в ресторан не пустят, Хибаж, послав Мустаняйнена мысленно в самые глубины Финляндии, осторожно вылез из пролетки и с проворством, какого трудно было ожидать от пожилого грузного человека, шмыгнув за угол, нанял нового ваньку, которому повелел ехать в баню. Там он посидел минут десять в холодной ванне, выпил шесть полбутылок содовой и, совершенно перестав шататься, но с красными глазами, и, по существу, пьяный, как кот, нализавшийся валерьяновых капель, поехал в ресторан «Повилик», вспоминая добродушного шкипера с жестокостью лошадиной щетки. Он был возбужден до крайности и мысленно швырял казенные дела в голову трезвых прохожих.
«Повилик»! Кто из петроградцев не знает этого желтого двухэтажного зданья, приютившегося с незапамятных времен в центре города?! Когда-то здесь сиживали Некрасов и Белинский, Достоевский и Герцен. Буйная жизнь 20-го века похитила его лавры, поместив их в суповых судках ресторанной периферии во всевозможных «Шато», «Ярах», и «Москвах», и «Белградах». Но еще до войны, утром и после четырех дня, можно было видеть у стойки плотную массу вспотевших от жевания, затылков, кокард и форменных петлиц служащих всевозможных ведомств, утолявших до- и послеслужебный аппетит горячими готовыми закусками. И пирожками, и рюмками, и кружками пива. Все это, выпитое когда-то, образовало бы теперь новую Лету, реку забвения, в которой без труда погибла бы память десяти поколений. Теперь «Повилик» дорог, невкусен и избегаем. Знаменитые пирожки ссохлись до величины американского ореха. Однако, внизу, в биллиардной, как раньше, так и теперь, жизнь всецело подчинена законам столкновения упругих тел и тому набившему оскомину правилу, что «угол падения равен углу отражения».
По широкому тротуару, отрезавшему мир от подвальных окошек биллиардной, переливается, сверкая всеми оттенками жизни, толпа наших дней: идут когорты бледных, гулящих, с сестрицей сбоку, постукивающих костылями раненых; звенят шпоры; кружечники, высматривая лицо подобрее, держат наготове значок, газетчики суют товар, не смотря в лицо покупателю, — сами желают знать — как под Верденом; а в тесных двух комнатах со сводчатым потолком и каторжным воздухом сорок — пятьдесят человек фанатически катают шары, волнуясь, раздражаясь и радуясь, как дети, если «с выходом под пятнадцатого» десятка летит под лузу. Однако подробно описывать нравы и постоянных посетителей (а это очень любопытный сюжет) мы здесь не будем, из уважения к Хибажу, спускающемуся в этом момент по крутой железной лестнице вниз.