— Скоро станция?
— Десять отсюда. — Иван помолчал. — Уйду от этакого Ирода, — сказал он.
— Кто Ирод?
— А хозяин наш.
— Плох?
— Плох. — Иван полез за кисетом. — Мало сказать этого, а завсегда у него свербит, чтобы доконать человека. Одно слово — кашалот.
— Тай и уйдите, — радуясь разговору, сказал Рылеев.
По обеим сторонам дороги тянулась мелкая заросль можжевельника, мальв и пихты, а далее грудью стоял лес; в глубине его, засыпая, чирикали птицы. С невидимых болот сладко пахло гнилью и ландышами. Почти стемнело, бледный свет луны перебил тьму, стало тускло, рассеянный мглистый свет приник к земле. Снова обернувшись, Иван сказал:
— Чей сами будете, барин?
— Я из Петербурга.
— Питерский? — Иван оживился. — Знаю, бывал, ведь жил там, на службе был.
— Да это не твой ли портрет там на станции висел? — улыбнулся Рылеев.
— Как же, наш, — басом сказал ямщик, говоря во втором лице, по-видимому, оттого, что портрет конного молодца стал для него отдельно существующей личностью. — Мы и снимались на втором годе это, в Гатчине.
— Откуда же в Гатчине памятник? Там нет памятника.
— Так что ж! — Иван весело засмеялся. — Памятник для почету.
— Что ж, хорошо служить?
— Всяко. Разно. — Ямщик помолчал. — Та ли жизнь? — сказал он громко с воодушевлением. — Петербург — одно слово!
И вспомнил ли он портрет свой, засиженный на гаденькой станции непочтительными ко всему мухами, или затосковал по военной конюшне, где другой Иван чистит теперь Геркулеса, или же просто тихо и глухо показалось ему в лесу после блестящего, мелькнувшего как сон, столичного города, — только он вытащил торопливо из-под облучка кнут, свирепо взмахнул им, выругался — и бешено заговорили колеса, наполняя шумом стремительного движения уснувший лес.
Лошади неслись вскачь.
— Их, их, их! — покрикивал Иван.
Рылеева трясло, подбрасывало, сидел он в неловкой позе, подобрав ноги, но быстрая езда чем-то отвечала душевному его состоянию. Довольный, смотрел он ямщику в спину, замирая, испытывая особенное, подмывающее ощущение легкости и того, что вот в этот момент все хорошо.
Сплошной лес кончился. Потянулись лесистые острова, кружала: из низов, где серебристые от месяца и росы болота тянулись тонким дымком пара, понеслись к скачущей таратайке хороводы бледных лесных лиц, сотканных из полусвета и тьмы.
VI
Четыре раза переменив лошадей, Рылеев утром приехал в село Крестцы. Весь замирая, глубоко и часто дыша, смотрел он широко открытыми глазами, как выбегает дорога по косогору к зеленым холстам огородов, как, блестя крышами и стеклами, увеличиваются дома и быстрее, почуяв стойло, одушевленной рысью взбивают сухую пыль лошади. Ночь, полная бегущих за лошадьми видений, короткого, прерываемого тряской сна, предутреннего холодка, усталости и напряжения, кончилась. Рылеев посмотрел на часы — было восемь.
Проехали мимо осыпанной взлетающими и воркующими на карнизах голубями церкви; у двухэтажного, обшитого потемневшим тесом дома ямщик сказал лошадям: «Тпру». Несколько мужиков и баб, проходя мимо, остановились, равнодушно смотря, как вылезает Рылеев. Он торопился.
— А на станцию не зайдете? — спросил ямщик, видя, что Рылеев направляется в сторону.
Рылеев не ответил — он не слыхал. Вслед ему из-под руки смотрели вышедший на крыльцо в рубахе без пояса мужик с недоеденным куском хлеба в руке, две босые девицы и несколько белоголовых мальчишек. Двое из них вдруг сорвались с места, побежали за Рылеевым и, догнав, пошли рядом, сося пальцы и заглядывая исподлобья в лицо барину. Скоро они отстали. Рылеев шел быстро; он не хотел спрашивать на станции, где дом Аверьянова, во избежание пересудов и неизбежных расспросов. Молодой парень в суконном картузе, с завязанным глазом, медленно шел навстречу.
— А который Аверьянова дом? — спросил Рылеев.
— К реке вот так идите. — Парень взялся левой рукой за подвязанный глаз, а правой махнул вперед. — За углом, где забор разворочен, сруб ставят. Вот рядом будет Аверьянова.
— Спасибо, — сказал Рылеев.
Отойдя, он оглянулся. Парень стоял, смотря на Рылеева с тем замкнутым, ничего не говорящим выражением лица, которое свойственно только крестьянину, чувствующему себя дома. Отвернувшись, Рылеев поспешно, волнуясь все сильнее, вышел, как указал парень, к реке, повернул влево, увидел вокруг новенького сруба кучи ослепительных в солнце щеп и подальше — зажиточной внешности, двухэтажный дом. «Это, должно быть», — подумал Рылеев.
Через минуту он стоял у крыльца, потом очутился в сенях. Грудастая баба, бережно держа крынку с молоком, стояла перед ним. Он не помнил хорошо, что и как спросил бабу, помнил только, что женщина, толково, звонко и многословно голося, показывала ему пальцем на дверь. Внезапный страх овладел им, но чувствовал он, что по внешности спокоен и тих. «Да, я войду, увижу — и все кончится. А вдруг разрыдаюсь, брошусь к ней, и тут кто-нибудь войдет? Будет суматоха и стыд. Нет, надо владеть собой», — подумал Рылеев. Помедлив еще, он потянул дверь и вошел.
Лиза сидела у самовара. В комнате было светло, и Рылеев увидел девушку сразу всю, до мельчайших складок ее одежды. Как будто огонь бросился ему в глаза; он остановился, глубоко вздохнул и засмеялся. Первое ощущение его была живая, полная, облегчающая радость.
— Лиза, — сказал Рылеев, — не ожидали? Слава богу, я вижу вас, слава богу.
Лиза, уронив полотенце, быстро встала, держась за стул. Выражение ее лица было такое, словно ее ударили, она слабо улыбнулась и потерялась.
— Боже мой! — медленно произнесла Лиза и поднесла руку к горлу, как бы собираясь кашлять.
— Простите. Вы… я… Алексей?
— Да, Лиза, я. Давно-давно мы не виделись, — сказал Рылеев и остановился, не зная, что сказать дальше.
Испытанного и передуманного им за последнее время хватило бы на многие дни горячих, торопливых речей, но теперь все смешалось в нем, и мучительно чувствовал Рылеев, что, по крайней мере в первые мгновения, он ничего, кроме обыденных, простых фраз, не скажет и не услышит.
— Садитесь, — взволнованно шепнула Лиза.
От возбуждения и тревоги слово это сказалось ею почти одним движением губ; она отвернулась и заплакала, вздрагивая плечами. И в тот же момент Рылеев овладел собой, стал горестно спокоен, серьезен и нежен.
— Я рад, а вы плачете, — тревожно сказал он. — Да успокойтесь же, Лиза. Я к вам пришел другом.
Девушка прижала к глазам платок, вытерла лицо и села.
— Эх, слабость проклятая! — зло, по-мужски проговорила она.
В заплаканном ее лице уловил Рылеев намеренно чуждое, холодное выражение. Этого он ожидал, и к этому он приготовился. И потом все время, пока говорили они, он пропускал мимо сознания все красноречивые подробности взаимного их положения, стараясь верить, что эти мучительные подробности не важны, а лишь неизбежны. Он сказал:
— Лиза, я плохо сознаю сейчас, как я, где я. Я счастлив тем, что вижу вас. Но мне тяжко, что после десяти месяцев я не смею просто подойти к вам и радоваться. Я вот должен сидеть и спрашивать, как чужой объясняться. Скажите же, что произошло, почему это письмо?
— Как вы разыскали меня? — быстро спросила, девушка.
— Человек не иголка, — грустно ответил Рылеев. — Так мы чужие?
— Я вам писала. Не нужно было, Алексей, приезжать, спрашивать меня и мучить. Все кончено между нами.
Рылеев побледнел, улыбнулся и опустил глаза. Последние слова Лизы подняли в нем бурю упрямого отчаяния. Нестерпимо захотелось в горячих, отчаянных словах бросить всего себя к ногам женщины, но еще что-то мешало этому; он заключил жизнь в границы своего чувства, и несообразным с этим казалось ему, что так прост разговор их, а между тем действительно рушится все.
Он встал, подошел к Лизе и хотел, как прежде, обнять; но девушка не шевельнулась, и руки его сами собой в замешательстве опустились.
— Вы любите другого, Лиза? — сказал Рылеев.