До этого момента я ни вчера, ни сегодня не видел Николая Второго. Но как только мы донесли до того пограничного столба, с которого мне предстояло проложить новую межу, мой дорогой, нежно любимый теодолит Герляха-Швабе и мерную ленту — ее вторично тащили во избежание всяких ошибок по всем границам вошедшие в раж сограждане Еремея Фролова, — как только я, полюбовавшись прелестным уголком поля и кустарника («барсучьи ямы» экономически большой ценности не представляли, но с точки зрения эстетики были — хоть пиши картину «Слети к нам, тихий вечер!»), послал одного из добровольцев-работников на следующий «столб», то есть на противоположный конец предполагаемого рубежа «Еремей Фролов — деревня», не тем она будь помянута, — как он явился тут как тут. Человек, посланный мною, добравшись до должного места, поднял на нем, как это происходило и вчера и сегодня, не обычную «вешку», а размеченную красными и белыми метками рейку для теодолита с дальномером. Ни «вобчество», ни сам Николай Второй ни вчера, ни сегодня не поинтересовались назначением пестрой раскраски моих реек. Полюбопытствовал, правда, один гражданин лет пятнадцати, но старшие строго шуганули его прочь: «Ня лезь к человеку; работать мяшаешь!», и я пообещал все объяснить ему после конца межевания.
Как только рейка была поднята, два дюжих дядьки растянули мерную ленту и уложили ее точно по направлению на тот столб.
Вот в этот-то момент Еремей Богачков весьма театрально и появился на лужайке из-за ближнего густого орехового куста. Нет, в тот миг он не походил на последнего из Романовых. Он выглядел скорее, как какой-нибудь Федор Шакловитый в «Хованщине», или Степка Одоевский в «Петре I» А. Н. Толстого. Он шел по низенькой зеленой травке ногами, обутыми не в сапоги, а в мягкие кожаные поршни, с оборами, крест-накрест лежащими на белых холщовых портянках. За поясом у него был заткнут топор, а на плечи накинут — непонятно для чего: месяц-то июнь, в рубахе жарко, — красивый черненый полушубок нараспашку. Он шел так почти прямо ко мне, чуть-чуть отворачивая в сторону ленты. «Зенлямер! — властно, голосом, кипящим от сдерживаемой с трудом ярости, громко не крикнул, а выговорил, чтобы все кругом слышали, он. — Приказываю кончать работу! А то сейчас на ЧЕП СТАНУ!» И стал.
Я оглянулся. Смешное дело: на всех почти лицах написался какой-то суеверный страх; можно было подумать: люди ожидали, что прикосновение поршня к ленте вызовет молнию, или взрыв, или мою внезапную кончину. Я невольно рассмеялся.
— Фролов! — ответил я ему в его же тоне. — Приказываю тебе! Стой на сей цепи до Нового года; но помни — за ленту ты отвечаешь. Пошли дальше, товарищи… Вы… оставьте цепь лежать: пускай он ее сторожит.
Мерщики, с разочарованным видом, забрали свои колышки. Лента осталась лежать поперек луговинки на всю свою десятиметровую длину.
Это не было ни причудой, ни самодурством с моей стороны. Тот теодолит, которым я пользовался, был теодолит с дальномером. Красные и белые метки на рейке позволяли, не отводя глаза от окуляра трубы, с вполне достаточной точностью определять расстояние от вертикальной оси инструмента до подошвы рейки.
Вчера я уже промерил все нужные мне линии этой лентой (измерение лентой — чуть-чуть поточнее дальномерного). Сегодня она была мне совершенно ни к чему. Мне оставалось только утвердиться в полученном уже на плане числе: западная граница Николая Второго (она же — восточная неназываемой вслух деревни) содержала в себе сто одиннадцать метров. Данные плана и данные теодолитной оптики точно совпали.
Мне, разумеется, предстояло произвести еще кое-какие чертежные работы, собрать нужные сведения. Обедая (обед получился поздний, но зато — пиршественный), я от времени до времени отряжал то того, то другого из эн-эн-ковцев подняться на гору, глянуть, что происходит на «луговинке». Первый посланный (мы возвращались в деревню кружным путем, и Еремей Богачков нас не видел) принес сообщение: «Стоит, что памятник! Тольки голову то туды, то сюды поворачивает. Видать: слухае!» Второй гонец сообщил: «С цепа сойшел. Сидит рядом на камешке, покуривае…» Вести, принесенные третьим, были уже более динамичными: Еремей Фролов опять сидел, покуривал, но лента, аккуратно свернутая, лежала теперь возле его ног на траве. Четвертого гонца не потребовалось: Богачков-Фролов сам «в прогоне за избой поймал баби Машиного мáльца, подáл ему ленту, вялел, никому ничего не говоря, внести яну в сени, положить на зенлямеров желтый ящик». Так этот мáлец — Сенькой звать! — и сделал.
На сем моя история кончается. Не знаю, насколько она покажется поучительной нынешним читателям: великолучанам двадцатых годов она принесла пользу. И слыхано не было, чтобы после того случая — а о нем года два — гал-гал-гал! — шумели по всем волостям уезда, — чтобы кто-нибудь попытался еще раз «зенлямеру на ЧЕП» встать. Не было больше этого. И то — хлеб!
СОПКА «КАМЯНИСТКА», ИЛИ ТОРЖЕСТВО НАУКИ
Между деревнями Марково и Мишково с давних пор шла «пря» относительно границ. Было такое место, по поводу которого мишковцы клялись, что «ета болотина, вместе с тым вузком с самого свобождения» в 1861 году принадлежит им. Марковцы же каждый год «нахально» косили болотину и пахали «вузок» на ее берегу, ссылаясь на то, что в том месте межа «при Столыпине» была перемерена и что землемера при этом звали Карлом Эрнестовичем. Доказательно!
Волземотделу надоело непрерывно разбирать дело о драках и лае на той меже. Выезжая на место, члены отдела упирались в тупик: чтобы восстановить межу на местности, необходимо было найти «трехземельную яму» между Марковом, Мишковом и Микулином, а «тая яма была уже лет с полета назад потеряна». Существовало подозрение, что в обеих спорящих деревнях есть старцы, великолепно знающие, где находится пресловутая яма, но «из осторожности» и та и другая стороны замкнули уста своя наглухо. Укажешь яму — проложат от нее «стрилябию» до соседней, всем хорошо известной «двухземельной», и — «кто его знает, на чью сторону дело повернется»? Лучше уж помолчать!
Микулинцам бы было просто разоблачить скрывающихся. В Микулине был знаменитостью некто Бог — девяностолетний горький пьяница, необыкновенно благообразной внешности и крепчайшего здоровья, который, само собой, ту яму знал, «что свою хату», и даже крепче. По его же собственным словам, когда было произведено то первое, 1861 года, размежевание, его, мальчишку, на этой яме господин землемер приказал выпороть, для того чтобы он навсегда запомнил это место. Правда, с хронологией тут что-то не получалось: во дни пресловутой реформы микулинскому «Боженьке», по всем расчетам, должно было быть уже тридцать лет, так что на «тэй ямы» мог «страдать для вобчества» разве что его покойный сын, но, всего вероятнее, он и без порки хорошо знал это место. Однако и мишковцы, и марковцы лукаво угощали седовласого Бога самогоночкой, и это окончательно отшибло ему память.
«Знать не знаю и ведать не ведаю!» — предерзко отвечал он теперь на все расспросы волостных руководителей.
Тогда последние обратились к «зенлямеру», то есть ко мне, с вопросом: не способен ли я каким-либо чудом разыскать эту проклятую трехземельную яму и тем навсегда прекратить состояние вооруженного равновесия в этом районе?
Надо сказать, что «трехземельные», вырытые в местах соприкосновения земель трех владельцев, ямы закладывались особенно основательно. Рядом с ними, под межевым столбом, зарывались уголья, черепки битых глиняных горшков, отопки кожаных сапог — предметы, не поддающиеся гниению. Значит, найди я яму и обнаружь возле нее все эти археологические признаки, возражать против очевидности не могли бы ни марковцы, ни мишковцы.
Я поинтересовался — есть ли в Волземотделе план генерального межевания по хотя бы одной из этих деревень? Планы обнаружились в Уземотделе и были привезены в Михайлов Погост. Я с чистым сердцем заверил волземотдельцев, что теперь наше дело в шляпе! Мне дали подводу, и я отправился на спорный участок.