— Хватит…
— Нельзя так мало есть, — сказала Мидори.
— Потом…
— Ну что мне с тобой делать? Не будешь есть — не будет здоровья, — сказала Мидори. — По малому еще не хочешь?
— Нет…
— Ватанабэ, пойдем вниз, пообедаем в столовой? — предложила Мидори.
— Пойдем, — согласился я. Хотя если честно, есть мне не хотелось.
В столовой стояла кутерьма — и врачи, и медсестры, и посетители обедали вперемешку. В просторном зале без единого окна стояли в ряд столы и стулья, люди ели там и вели разговоры — видимо, о болезнях, — а их голоса отдавались эхом, как в подземном переходе. Иногда по радио вызывали врачей или медсестер, и объявления заглушали этот гул. Пока я занимал столик, Мидори принесла на алюминиевом подносе два комплексных обеда. Картофельные котлетки в сливочном соусе, картофельный салат, шинкованная капуста, что-то вареное, рис и суп мисо. В такой же, как и для больных, пластиковой посуде. Я съел только половину, Мидори же аппетитно уплела всю порцию.
— Что, не хочется? — потягивая горячий чай, спросила она.
— Да не очень.
— Это из-за больницы, — оглядываясь по сторонам, сказала Мидори. — С непривычки все так. Запах, звуки, спертый воздух, лица больных, напряг, раздражение, отчаяние, боль, страдание, усталость… Из-за всего этого сокращается желудок и пропадает аппетит. Привыкнешь — перестанешь обращать внимание. К тому же, какая из тебя сиделка, если нормально не поешь? Серьезно. Я выхаживала четверых: деда, бабку, мать и вот теперь отца, поэтому знаю. Бывает так, что не до еды. Поэтому когда есть возможность, нужно есть впрок.
— Понимаю.
— Когда приходят навестить родственники, мы часто обедаем здесь. Они, как и ты, оставляют примерно половину. Я-то съедаю все подчистую. Только и слышишь от них: «Мидори, ну ты уплетаешь. Мы уже наелись, и больше не лезет». Но с больными сидят не они, а я. Чего смеяться? Остальные изредка заглядывают и лишь сочувствуют. А подмывать, утирать слюни и тело освежать-то приходится мне. От одного сочувствия задница чистой не станет. Мне самой его жалко раз в пятьдесят больше. А стоит съесть весь обед, все смотрят чуть ли не с упреком: «Мидори, ну ты уплетаешь»… Что я им, вьючный осел, что ли? Почтенного возраста люди, а простых вещей не понимают. Говорить можно что угодно. Но куда важнее, чистый лежит больной или в дерьме. Я тоже порой обижаюсь. Выбиваюсь из сил. Хочу зареветь. Никаких надежд на выздоровление, а толпы врачей вскрывают голову, копаются в ней — и так раз за разом. Причем, все хуже и хуже, голова вообще перестает соображать. И все это — на твоих глазах. Попробуй посмотри на это целыми днями. Никто не выдержит. Такое. Вдобавок ко всему, сбережения тают не по дням, а по часам. Не знаю, хватит на оставшиеся семь семестров или нет? Сестре так можно и не мечтать о свадьбе.
— Сколько раз в неделю ты сюда ходишь? — попробовал спросить я.
— Около четырех, — ответила Мидори. — Вообще-то в этой больнице предусмотрен полный уход, но одними медсестрами не обойдешься. Они, конечно, стараются изо всех сил, но персонала не хватает, а делать все это кто-то должен. Поэтому без родственников никак. Сестра присматривает за магазином, поэтому на мою долю выпадает ездить сюда в промежутках между занятиями. Но даже при этом сестра приходит три раза в неделю, я — примерно четыре. Улучив свободную минуту, бегаем на свидания. Так и живем.
— Раз ты так занята, почему же часто со мной встречаешься?
— Мне с тобой нравится, — покручивая пластмассовый стаканчик, сказала Мидори.
— Иди погуляй где-нибудь пару часов, — предложил я. — Я пока посмотрю за отцом.
— Зачем?
— Тебе неплохо бы отвлечься от больницы и побыть одной. Поброди в одиночестве, развейся.
Мидори немного подумала и согласилась.
— Да, пожалуй, ты прав. А справишься?
— Я наблюдал за тобой. Думаю, справлюсь. Проверить капельницу, напоить водой, промокнуть пот, вытереть слюну, судно — под кроватью, проголодается — накормить остатками обеда. Что будет непонятно — спросить у медсестры.
— Пожалуй, справишься, — улыбнулась Мидори. — Только имей в виду — у него осложнение на голову, и он иногда несет всякий вздор. Порой сама не могу разобрать, что к чему. Если что, не обращай внимания.
— Не буду, — ответил я.
Вернувшись в палату, Мидори подошла к отцу и сказала, что должна отлучиться по делам.
— А за тобой присмотрит вот он, — показала на меня она, но тому, похоже, было все равно. А может, просто не понимал, о чем речь. Он лежал на спине и пристально смотрел в потолок. Если бы иногда не моргал, вполне мог сойти за мертвеца. Глаза налились кровью, как у пьяного; при глубоких вдохах слегка раздувались ноздри. Он лежал, не шелохнувшись, и не собирался отвечать Мидори. Я не мог себе представить, о чем он думает, о чем размышляет на дне своего помутневшего рассудка.
Когда Мидори ушла, я хотел было с ним заговорить, но не стал этого делать, не зная, что и как ему сказать. Тем временем он закрыл глаза и, похоже, уснул. Я сел на стул у изголовья и, молясь, чтобы он не умер у меня на руках, наблюдал за тем, как изредка шевелится его нос. И попутно размышлял: странно, если он испустит дух в моем обществе. Еще бы — я видел его впервые в жизни. Со мной его связывала лишь Мидори, а с нею отношения у нас не выходили за рамки общего курса «Истории театра II».
Но умирать он не собирался. Просто крепко спал. Стоило прислушаться, и еле различалось его сонное дыхание. Я успокоился и заговорил с женой соседа, которая, видимо, приняла меня за парня Мидори и долго рассказывала о ней.
— Она и вправду хорошая, — начала женщина, — старательно за отцом ухаживает, приветливая и любезная, внимательная и ответственная, к тому же — красивая. Береги ее и не спускай с нее глаз. Такие на дороге не валяются.
— Берегу, — ответил я первое, что пришло в голову.
— У нас двое: сыну двадцать один, дочери семнадцать. Чтобы сходили в больницу — не дождешься. В выходные — серфинг, свидания, постоянно куда-нибудь уезжают развлекаться. Кому сказать — позор. Только доят меня постоянно. Получат на карман — и след простыл.
В полвторого женщина, сославшись на то, что ей нужно за покупками, вышла. Больные крепко спали. Палату заливал мягкий солнечный свет. И я, сидя на стуле, едва не уснул сам. На столе у окна стояли в вазе белые и желтые хризантемы: на дворе все-таки — осень. В палате висел сладковатый запах нетронутой с обеда вареной рыбы. Все так же, еле слышно семеня, сновали по коридорам медсестры, но беседовали они при этом между собой весьма отчетливо. Иногда заглядывали в палату, но завидев двух крепко спящих пациентов, улыбались мне и куда-то исчезали. Я подумал: почитать бы чего, — но в палате не было ни книг, ни журналов, ни газет. Только висел на стене календарь.
Я вспомнил Наоко. Представил ее нагое тело, бабочку в волосах. Ее талию, туманность лобка. Почему она появилась передо мной так? Или это она ходила во сне? Или то была иллюзия? Шло время, и чем дальше я отстранялся от их маленького мира, тем больше начинал сомневаться в событиях той ночи. Если считать, что это было на самом деле, казалось, это действительно было. Если считать, что это иллюзия, начинало казаться, что я видел сон. Слишком отчетливо я помнил его детали, и вместе с тем все это чересчур красиво для правды. И тело Наоко, и свет луны…
Отец Мидори внезапно проснулся и закашлялся, я стряхнул раздумья, достал салфетку и вытер слюну, промокнул ему полотенцем пот на лбу.
— Пить будете? — спросил я, и он миллиметра на четыре кивнул. Стоило мне приблизить к его рту стеклянный кувшин, как задрожали ссохшиеся губы, зашевелилось горло. Он выпил все, что было в кувшине.
— Еще налить? — спросил я. Похоже, он собирался что-то сказать. Я нагнулся к нему и услышал тихий сухой голос:
— Хва… тит…
Он был еще суше, еще тише, чем прежде.
— Может, что-нибудь поесть? — спросил я. Он опять едва заметно кивнул. Я, как это делала Мидори, покрутил ручку и поднял спинку кровати. Зачерпывая попеременно овощное пюре и вареную рыбу, покормил его с ложки. Потребовалось немало времени, прежде чем он, съев половину, не закачал головой: мол, достаточно. Все движения давались ему с большим трудом, а потому были едва различимы. На вопрос: