Всякое произведение искусства, как общественное явление, создается двумя факторами: художником и средой. Основное требование от искусства — искренность, и это требование должно быть предъявлено одинаково и зрителям. Прежде всего будьте искренни — говорим мы художнику. Говорите правду, говорите то, что видите и чувствуете, — требуем мы от зрителя. Только в этом выход из смуты. Будьте искренни, и тогда вы во всяком случае правы. Гораздо лучше добросовестная ошибка, даже в отрицании, чем легкомысленная поддержка всякого новшества только потому, что оно само кричит о своей гениальности. Боясь раз опоздать преклонением перед новой ожидаемой святыней искусства, вы рискуете сотни раз участвовать в кощунственном шутовстве вместо священнодействия.
А это опасность не меньшая…
V
Что же все-таки представляет этот «суммизм» и в чем сущность гениального открытия его пророка и «мученика» г-на Подгаевского? Компетентный критик даже не пытается ответить на наши недоумения. Он просто повторяет ничего не объясняющую рекламную лирику г-на Подгаевокого. Новое слово, последний крик новейшего искусства, — и кончено. Мы же видим на выставке лишь ряд пестрых пятен, искаженных фигур, карандашный портрет художника, без намека на сходство, с одним глазом во всю щеку и т. д. Это предварительная эволюция, своего рода преддверие храма. Затем идут уже совершенно непонятные бесформенности, и… мы вступаем в область суммизма.
Что значит это слово? По-видимому, новое откровение суммирует все откровения прежних новаторов. Это — во-первых. Во-вторых — оно дает синтез живописи, скульптуры и… поэзии. Живопись — в непонятных, аляповатых пятнах красками, скульптура — в сочетании пилы, костыля, багетов, в чучеле птицы, наклеенной на картон, в копченой вобле и тому подобных несообразностях, из которых нельзя даже судить, способен ли этот «художник» вылепить простейшие фигуры хотя бы как ученик среднего класса художественной школы. Поэзия — в сочетании всего этого («воспоминания воблы»!) и в рекламе.
Мы, конечно, не станем разбирать все эти произведения в отдельности. Ограничимся общей характеристикой, которая ясна всякому непредубежденному глазу.
Передвижникам делали упреки, что их картины представляют в сущности иллюстрации к разным явлениям общественной жизни. Суммизм — не иллюстрация. Он должен быть причислен к другому еще более прозаическому жанру. Во всяком иллюстрированном журнальчике, кроме картинок, — есть еще отдел… ребусов. Отдел этот не претендовал до сих пор на звание искусства, как шарада — на поэзию. Здесь просто более или менее замысловато сочетаются фигуры, внешнесловесное значение которых, правильно угаданное, дает фразы, поговорки или пословицы. Достоинство ребуса — не столько в рисунках, сколько в остроумном их сочетании.
Суммизм г-на Подгаевокого — это ребус и шарада самого худшего сорта, ребус без остроумия, составленный человеком, как будто не умеющим порядочно рисовать и совершенно лишенным изобретательности. Разгадать хоть един из этих ребусов — невозможно. Необходимо выслушать объяснение всякого в отдельности, что, конечно, бесцельно, тем более, что объяснение произвольно. При известной «игре ума» воспоминания копченой воблы могут отлично сойти за что угодно другое, хотя бы, например, за «депутата» (№ 369)… На этой последней «картине-скульптуре» мы видим уже не воблу, а чучело птицы, окруженное надписями: «Сургуч… или, вонючь… бель… Пей… мри… Ач… Бельмо» и т. д. Тут же отчасти замазанное краской печатное объявление, на котором остались части надписи: «…я жидкость заключает в себе вещества, от которых не…ить нельзя»…
Не правда ли, что это «говорит само за себя»…
Впрочем, есть один такой ребус-шарада, который в известной степени наводит все-таки на размышление. Тут прежде всего кидаются в глаза надписи: «Чушь», «Аша», «Раш», а затем совершенно членораздельная фраза: «Здравомыслящий опомнись»…
Этим мы и закончим свою заметку… Гм… «Здравомыслящий, опомнись»… Как хотите, — это дает намек (хотя и смутный), что разгадка ребуса более лестна для остроумия г-на Подгаевского, чем для нас, — его простодушных посетителей.
Если мы ошиблись и приписали суммистскому пророку более остроумия, чем у него есть в действительности, — просим извинения.
1916
Котляревский и Мазепа*
В Полтаве на площади, рядом с собором, стоит невзрачное двухэтажное здание, казарменного вида, окрашенное в желтую краску и ничем особенным не обращающее на себя внимания; даже местные жители по большей части не знают, что это место составляет одну из исторических достопримечательностей Полтавы. Старожилы говорят, что здесь было когда-то дворище гетмана Мазепы, где он останавливался, когда ему случалось приезжать из своего Батурина в Полтаву. Впрочем, от дома и усадьбы, наверное, не осталось ничего, и здание казарменного вида лишь стоит на этом драматическом месте. Но над ним все-таки веет старая история, многим и теперь еще не дающая покоя.
В той же Полтаве на одном из бульваров стоит памятник поэту Котляревскому. Котляревский не имел ничего общего с Мазепой, кроме языка. Он — автор «Наталки Полтавки», пользующейся широкой популярностью далеко за пределами Украины, и «Энеиды», которую часто цитируют даже люди, не знающие украинского языка и страшно коверкающие самое произношение. Котляревский был некрупный и, конечно, для своего времени вполне благонадежный чиновник, заслуги которого в скромной мере поощрялись русским правительством. Но в его сердце горела любовь к украинской «мужицкой» речи. Он первый стал писать на языке, на котором говорило население целого края, но у которого не было письменности. Он сделал этот мягкий, выразительный, сильный, богатый язык языком литературным, и украинская речь, которую считали лишь местным наречием, с его легкой руки зазвучала так громко, что звуки ее разнеслись по всей России. На ней впоследствии пел свои песни и кобзарь Шевченко.
Благодарная Украина — по инициативе полтавского самоуправления — воздвигла поэту памятник, с надлежащего, конечно, разрешения начальства. Высшее начальство в то время ничего не имело против благодушного, по-украински сентиментального и по-украински же шутливого («жартобливого») поэта, написавшего такие милые и вполне безобидные вещи. И памятник был разрешен. Полтава стала центром этого торжества украинской речи, на которой говорят миллионы людей в России и… в Австрии. Совершенно понятно, что на торжество потянулись в скромную Полтаву представители украинской интеллигенции из-за рубежа. И из приехавших в Полтаву «иностранцев», наверное, ни один человек не вспомнил, что, кроме памятника Котляревскому, в Полтаве есть и другая достопримечательность: место мазепинского дворища…
И это, конечно, потому, что для всех на первом плане стоял Котляревский, отец литературной «украинской мовы», на которой говорят и они. И если там, за рубежом, они успели противостоять «онемечению» или «ополячению», то этим обязаны в значительной степени корифеям русского украинского слова. Они жили в чужих пределах, но метрополией своей культуры считали нашу Украину. Таким образом русская Полтава стала центром интеллектуального паломничества галицкой интеллигенции, говорящей, пишущей, учащейся и учащей по-украински. Если кто имел основания досадовать на это обстоятельство, то разве австрийские «политики». Нам это нимало не вредило, а с известной точки зрения могло быть только на руку.
Оказалось, однако, что многие проницательные люди спохватились. Это именно те, для кого старые фантастические призраки, носящиеся ни для кого незаметно над старым мазепиноким дворищем, имеют суеверно пугающее значение. И вот, перед огромным и положительным фактом интеллектуального единения они остановились с подозрительным шипением:
— На сем языке говорил проклятый Мазепа.
Правда, на сем же языке говорили и Кочубей с Искрой, на сем же языке говорят миллионы людей, ведущих скромную трудовую жизнь под соломенными стрехами, которые знают (может быть, не всегда достаточно отчетливо) Шевченка и для которых имя Мазепы является лишь отзвуком чего-то проклятого и пугающего, но лишенного всякого другого реального значения. И все же шипение внесло двойственность и смуту в интеллектуальное торжество и вместо хорошего праздника повело к «скверному анекдоту» и скандалу.