Внимательный историк того глухого времени вообще и в частности историк областной печати должен будет отметить выдающееся значение для развития провинциальной печати российского «неблагонадежного» скитальца. Уже в недавнее время покойный кн. Н. В. Шаховской, объехавший много провинциальных городов для ознакомления с провинциальными органами печати, отмечал в своем докладе (оглашенном отчасти в газетах) то обстоятельство, что по составу сотрудников областная печать состоит больше чем наполовину из поднадзорных и вообще так называемых «неблагонадежных элементов». И это повелось давно. Когда стремления «в народ» и мечты семидесятников о переустройстве общества наткнулись на некультурность и инертность масс с одной стороны и на ничем не сдержанный произвол с другой, — то явилось стремление, во-первых, изучить народ, что повлекло за собой необыкновенный расцвет земской статистики, а во-вторых, воздействовать все-таки на жизнь в доступной степени и доступной форме. А это повлекло за собой расцвет провинциальной прессы. Несмотря на все репрессии и на систематические преследования, провинциальная печать даже в эти годы тяжелого давления, навалившегося на все проявления общественной жизни, — росла, ширилась, привлекая живые силы и таланты, не находившие другого исхода. Сквозь все преграды, сквозь цензуру и административные стеснения всякого рода она прокладывала себе дорогу неудержимо и неуклонно, как не замерзшая вода под тяжелой ледяной корой. «Неблагонадежный» опальный скиталец вносил в нее весь яд своего озлобления и всю идеологию своих задавленных мечтаний. Загнанная и бессильная земская оппозиция находила в ней естественного, хотя порой строптивого союзника, и сама крепла, а широкая городская демократия получала наглядные уроки партизанской борьбы за право с всевозможными угнетателями. И торжествующие «господа положения» нередко ощущали на себе жестокие удары этой задавленной и слабой печати. Какими косвенными порой путями приходилось действовать, какими рикошетами пускать выстрелы, — видно, например, из того, что скромная заметка того же Богдановича, касавшаяся балансов нижегородского дворянского банка, написанная так сухо, что никакой цензор не решился бы ее задержать (особенно, цензор газеты, выходившей в другой губернии), — была в сущности первым выстрелом систематической кампании, раскрывшей огромные хищения, произведенные «цветом нижегородского дворянства». В заметке, рассматривавшей только цифры, балансы и дивиденты, не было еще ни одного прямого указания на сущность дела, которого, конечно, не допустила бы даже иногородняя цензура. Но дворянские заправилы поняли, что кто-то проницательный и враждебный уже глядит в самую глубь их таинственных операций и уже улавливает их сущность. И они сделали самое худшее, что можно было сделать в их положении: в ближайшем дворянском собрании, когда должен был рассматриваться банковский отчет, — они удалили корреспондентов. Я помню, с каким торжеством крамольная кучка корреспондентов встретила эту меру. Из Нижнего полетели телеграммы в несколько газет, и через два-три дня сомнительное положение сословного нижегородского банка стало центром внимания всей русской печати. Первая заметка Богдановича была лишь еле заметным укусом. Телеграммы о закрытии дверей перед гласностью явились уже серьезным ударом, пошатнувшим совершенно, казалось, прочное положение. Через год или полтора банк нижегородского дворянства рухнул и из-под обломков обнаружилась миллионная растрата, совершавшаяся систематически торжествующими «хозяевами жизни», только что призванными спасать отечество…
Это было небольшое, частичное дело, но оно все-таки обладало всеми свойствами «дела», оно давало конкретные, реальные результаты. Кончик острого стального пера являлся все-таки оружием, способным наносить и отражать удары в этой мелкой, но широкой партизанской битве. А за тем или другим прямым результатом следовали косвенные: с банком потерпели крушение наиболее властные воротилы, в том числе исчез с нижегородского горизонта и Андреев. Соотношение сил изменилось, либеральная оппозиция в земстве сменила крепостников; учителя и «третий элемент» вздохнули свободнее…
От Богдановича и теперь можно было порой слышать желчные парадоксы в шопенгауэровском вкусе; но они реже всего направлялись на роль и значение прессы. И это, конечно, объясняется не тем, чтобы это значение было действительно очень уж велико, или чтобы оно могло вполне заменить жажду более полного, прямого и широкого дела… Конечно нет, и впоследствии до конца жизни даже на более обширной литературной арене Богданович ощущал неустанное недовольство своей работой. Но все-таки именно в литературе он нашел себя, свое призвание, дело своей жизни, куда можно было пристроить целиком его незаурядные способности и силы…
Худо ли это, или хорошо, — но постепенно он стал все меньше интересоваться медициной, мы реже получали от него «любительские» рецепты и медицинские советы, и он все больше уходил в роль обличителя и публициста. Одно время в нашем маленьком кружке шутили, что Богданович ходит точно весь заряженный обличениями, и порой в газете появлялись совершенно неожиданные обличительные выстрелы, поражавшие, так сказать, на лету какое-нибудь мелкое злоупотребление. Кроме корреспонденции, он стал вести в той же газете и нижегородский фельетон, и я вспоминаю, какое волнение поднималось иногда даже в близких Ангелу Ивановичу кружках, так как порой он стрелял и по своим. Фельетоны эти были всегда ярки, остроумны, порой даже поэтичны; но в них сказывалась черта, оставшаяся отчасти и впоследствии. А. И. был человек, так сказать, угловато-прямолинейный. В каждую данную минуту он весь отдавался настроению, и за небольшой промах союзника он готов был тотчас же ответить так стремительно и метко, что потом сам глубоко сожалел о нанесенной ране. Тогда он брал свое перо в другом настроении и писал о том же лице таким тоном, точно это был человек, совершенно чуждый всяких слабостей, стоящий выше малейших подозрений в способности ошибаться и делать промахи. Так именно случилось однажды с весьма почтенным провинциальным писателем и общественным деятелем, известным А. С. Гациским. Как у многих «историков», у него была страстишка к хронологическим сопоставлениям, порой самого удивительного свойства. По поводу, одного из таких сопоставлений, имевшего в виду годовщину рождения влиятельного купца, бывшего в то время городским головой, — Богданович написал заметку, справедливую по существу, но слишком злую и не вполне верную в перспективе. Когда Гациский прочитал ее, у него на глазах явились слезы обиды… Ангел Иванович был искренно удивлен и опечален эффектом своей вылазки. А так как сердце у него было очень доброе, то в следующем фельетоне он опять вернулся к деятельности того же Гациского, человека, несомненно хорошего и много сделавшего для края. На этот раз Гациский имел полное основание считать себя удовлетворенным. А так как в том же фельетоне Ангелу Ивановичу пришлось коснуться также и других лиц, то его благодушное настроение распространилось и на них, и некоторые нижегородцы совершенно неожиданно увидели себя красавцами в зеркале местной прессы. Впоследствии Богдановичу пришлось исправлять и эту ошибку, только в другую сторону…
Можно сказать, не боясь ошибиться, что в эти глухие годы только местная печать шевелила, будила, раздражала, сердила и не давала слишком уж зарываться тогдашним хозяевам жизни. Мне вспоминается один случай, когда выведенные из себя постоянным вмешательством прессы местные дворяне сделали попытку удалить с хор земского собрания всю публику, заявляя, что их совесть стеснена и они не могут говорить свободно. Произошло бурное заседание. «Оппозиция» поднялась как один человек, и Гациский, старый земец, говоривший всегда дельно, но довольно вяло, — на этот раз произнес прекрасную речь, полную истинного одушевления. Богданович, много волновавшийся по поводу этой истории, — написал один из лучших своих фельетонов; между прочим в этом бурном собрании произошло не совсем обычное происшествие. Старый дворянин Лик (курсивом), бессменный с давних пор губернский гласный, никогда не открывавший в заседаниях рта, — на этот раз поднялся со своего стула и заявил, что его совесть тоже стеснена и он тоже не может говорить свободно. Отметив с большим юмором этот небывалый эпизод, Богданович прибавил: «Был мрачен лик его печальный». Этот каламбур сопровождал красноречивого дворянина Лику до самой могилы…