— Ну что ж!.. Везите в тюрьму…
— Господин губернатор, — выступил я. — Вы отправляете нас в тюрьму… Могу я узнать, на каком законном основании?
Собеседник пониже ростом, которого я мысленно прозвал Михалевичем, с любопытством взглянул на меня, а потом на губернатора. Но тот ответил, пожав плечами:
— На том основании, что вы высылаетесь в административном порядке и должны переночевать в тюрьме, пока мы изготовим нужные бумаги и деньги для дальнейшего пути…
— А за что мы высылаемся? Наказание не может быть без вины.
На лице его превосходительства стояло то же выражение величавой скуки.
— Административная высылка, — сказал он, — не есть наказание. Это только презервативная мера, которую правительство в тревожные времена вынуждено применять в видах общественного спокойствия и удобства… Быть может, даже вашего удобства, — прибавил он, слегка поклонившись, и удалился в комнаты.
Тот, которого я назвал Михалевичем, с любопытством посмотрел на меня и на своего приятеля. И мне показалось, что во взгляде его мелькнула улыбка.
Через четверть часа жандармам вынесли бумагу, и мы вшестером отправились пешком через весь город в тюрьму. Это опять была «экономия». Мы, конечно, могли бы потребовать извозчиков, но закат был чудесный, и мы не прочь были пройтись пешком, сократив таким образом тюремный вечер.
В тюрьме нам отвели большую пустую камеру, в которой почему-то продержали более двух недель. Причины этой задержки я не знаю. Быть может, мечтательный губернатор был слишком занят интересными разговорами с приятелем… Я опять успел с собой пронести карандаш и книжечку, записывал свои впечатления и рисовал виды из окна, причем на первом плане выступала верхушка тюремной стены с целующими на ней голубями. Но бедняга брат жестоко скучал, пока мы не придумали сделать мяч из мятого хлеба, которым перекидывались из конца в конец камеры. Так и застали нас сидящими на полу и играющими в мяч явившиеся за нами смотритель и караульный офицер. В конторе нас ждали уже новые жандармы.
Нас повезли на северо-восток сначала широкими трактами, обсаженными березками, которые потом, сузившись, потянулись между стенами лесов. Остановившись в одной деревне на ямской станции, я увидел на косяке окна надпись: «Проехали такие-то». Среди фамилий попалась знакомая: Мурашкинцева. Это была молодая девушка, жившая рядом с нами в том же проходном дворе между Невским и Второй улицей. «Значит, — подумал я, — и квартира соседей, за которыми следили тот же орангутанг и подвязанная щека, тоже разгромлена».
Везшие нас и постоянно сменявшиеся вольные ямщики рассказывали нам о компании молодых господ и барышень, которых привезли накануне по тому же вятскому тракту. Особенно часто упоминали про Клавдию Мурашкинцеву, у которой был хороший голос и которая целые дни пела.
— Заливается, что тебе соловей!.. — восхищались ямщики.
Погода была чудесная, время праздничное (троица и духов день), и все встречные деревни тоже водили хороводы и звенели песнями. В одной деревне, где мы остановились утром, чтобы напиться чаю, большой хоровод подошел к ямской избе и стал петь перед нашими окнами. Когда мы садились в перекладные, крестьяне окружили крыльцо, делясь впечатлениями. Мы с братом походили друг на друга и были одинаково одеты. «Браты, видно», — говорили жалобными голосами женщины, а когда мы уселись, каждый между двумя жандармами, и передняя повозка тронулась — я даже вздрогнул от радостной неожиданности: мне послышалось так ясно, что какая-то высокая, уже немолодая женщина, глядевшая на нас с «болезным» выражением в лице, сказала нараспев:
— Эх, ро-ди-и-мые… Кабы да наша воля!..
Я не вполне уверен, что были сказаны именно эти слова. Быть может, и в них отлило мое воображение все впечатления этих светлых праздничных дней, так обаятельно действовавших после тюрьмы. Несомненно, во всяком случае, что всюду в празднично настроенных деревнях, в толпах молодежи, водивших хороводы, и среди степенных мужиков и баб, сидевших на завалинках, нас встречали и провожали не враждебные, а скорее любопытно-сочувственные взгляды.
В двух или трех местах на дорогу степенно выходили старики или старухи с ковшами в руках и предлагали деревенское пиво. Ямщики останавливали лошадей.
В Вятке, куда мы приехали утром, нас опять доставили к губернатору, которым тогда был Тройницкий. К нам вышел господин невысокого роста, с румяным самодовольным лицом, которое в рамке темной заросли производило впечатление маски. Я, разумеется, предложил ему тот же вопрос — о причине нашей высылки, и получил тот же сухой ответ: «Политическая неблагонадежность».
— Сколько мне известно, — сказал я, — такого преступления в уложении нет. Она должна была выразиться в определенных поступках.
Маска осталась неподвижна.
— Это государственная тайна, — сказал он глубокомысленно и распорядился отправить нас в тюрьму.
Я опять не стану описывать подробностей пребывания в вятской тюрьме под началом очень добродушного старика смотрителя и под непосредственным надзором вечно пьяного коридорного. Несколько дней заключения, потом опять на почтовых с жандармами, и мы на месте, в уездном городе Глазове, Вятской губернии. Этот город с его тогдашними нравами я описал впоследствии в очерке «Ненастоящий город». Поэтому здесь я коснусь лишь некоторых черт из нашей ссыльной жизни, о ко :торых тогда я не мог говорить по цензурным условиям.
II. Жизнь в Глазове. — Лука Сидорович, царский ангел
В уездном полицейском управлении нас встретил Лука Сидорович, исправник. Это был худощавый старик с совершенно лысым черепом, бритым по-николаевски подбородком и длинными седыми усами. Маленькие глазки бегали, как два зверька, под нависшими седыми бровями. Он предложил нам несколько вопросов и произнес несколько наставлений, из которых мы поняли, что он имеет претензию держать нас в некоторой субординации.
В Глазове было тогда пять или шесть политических ссыльных, рабочих из Петербурга, высланных за забастовку. Старше и серьезнее других был Стольберг, финн, женатый, мастер-механик по профессии. Остальные были юнцы-слесаря или токари с разных заводов.
Лука Сидорович сразу запугал эту молодежь и взял ее в ежовые рукавицы. В первый праздник после их приезда он послал к ним городового с приказанием непременно идти в церковь. Стольберг, как иноверец, был освобожден от этой обязательной повинности, но относительно остальных Лука Сидорович тщательно наблюдал за ее исполнением, и зеленая рабочая молодежь повиновалась. Кроме того, Лука Сидорович вообще ввел строгую субординацию и часто делал отеческие выговоры за поведение.
Стольберг пытался съютить из этих рабочих маленькую мастерскую, но инструментов было мало. Брат кое-что привез с собою, а через некоторое время ему прислали из Петербурга всю его мастерскую. Он примкнул к артели и, понятно, вскоре стал видным и деятельным ее членом. Работа закипела. Каждое воскресенье, съезжаясь на базар из деревень, вотяки приносили ружья, самовары, котлы, которые нужно было чинить, запаивать, приделывать курки или ложа. Я решил докончить свое обучение сапожному ремеслу, для чего поселился отдельно от товарищей в так называемой слободке, почти сплошь населенной ремесленниками, преимущественно сапожниками, и стал ежедневно в течение шести-семи часов ходить к Нестору Семеновичу, веселому и добродушному человеку, согласившемуся преподать мне тайны своего нехитрого искусства.
Сначала Лука Сидорович был в восторге.
— Вот каковы «мои ссыльные», — с гордостью говаривал он обывателям и то и дело посылал в мастерскую заказчиков. Обыватели следовали охотно рекомендации начальства, и скоро мастерская стала чем-то вроде клуба: под стук молотков и визг напильников шли расспросы и разговоры.
Скоро, однако, идиллия была нарушена. С нашим приездом ссыльная молодежь вышла из повиновения, стала манкировать церковные службы, а наставления Луки Сидоровича выслушивала с улыбкой.