На лице Лены выразилось напряжение, а Силуян, придержав лошадей, указал на узенькую ленту проселка, казавшегося белой полоской на матовой черноте пара.
— Э-э-вона, — сказал он своим певучим голосом, — во-он куда она, матушка дорожка-те, вдарила во всю тебе степь.
Брови девушки поднялись еще выше…
— Ну, так что же все-таки?..
— Да ведь земли-то, ты подумай, сколько под ее нужно. А ведь она, земля-те, хрестьянину дороже всего. Клади хоть по саженке, да длиннику эвона. Ведь она, дорога, не гляди на нее… встанет, до неба достанет!.. Так-то. Да еще деревина-те в силу взойдет, — опять корнем распялится. Обходи ее сохой!.. Да нешто это мыслимо…
— Папочка? — полувопросом кинула девушка, но отец не ответил.
— Так отчего же они ему не сказали?
— Чего это?
— Да вот, что ты говоришь… Они бы так и сказали Смурыгину…
— Как поди не сказывали! Да вишь, — он все за бороду…
— Папочка!
Старый господин сидел с закрытыми глазами. Лошади немного припустили с горки, тарантас покатился быстрее, и опять за ним увязался клуб белой пыли, в котором толклись овода, и опять потянулась пустота, томление, зной… Старый господин вскоре действительно заснул.
VI
— Далеко ли еще, ямщик?
— Верстов еще с десяток будет.
— А дождем нас не промочит?
— Дай-то господи! Солнышко-то, вишь, в хмару садиться хочет… Прогневался господь на православных. Прошлый-те год измаялся народишко, беда! А ноне, гляди, еще хуже будет. Хлеб горит. Вот кабы помиловал господь, — да нет, только дразнит… Ходят тучи, слоняются по небу, а что толку.
Он поглядел кругом и вдруг, сняв шапку, перекрестился.
— Кажись, в нашей стороне пало уж… Умолили, видно… Э-э-вон, гляди, потемнело… В аккурат над Липоваткой придется…
Силуян не заметил, как лицо девушки вспыхнуло и опять побледнело.
— Липоватка?.. там?.. — спросила она. — И ты оттуда?..
— Оттеда… Липоватовские мы, господские были…
Широким жестом он взмахнул кнутовищем, как бы охватывая взмахом весь видимый простор, и сказал:
— В старые-те годы этто все — помещичье было. Что видишь поле, что видишь леса и луга, все было ихнее… Бестужевы — в Бестужевке, Кроли — в Анучине, Липоватовы на Липоватке, Егоров на Осиновке, Медигорский в Елховке…
Лена с удивлением оглянулась кругом… Певучий голос ямщика мгновенно населил этот пустой простор целым роем знакомых ей с детства имен. И Кроли, и Анучины, и Медигорские — все это жило в рассказах няни, все эти имена она знала по семейным преданиям, видела их портреты, знала их характеры и семейные отношения. Где же они? На равнине где-то далеко белела усадьба, где-то еще чернела деревенька, казавшаяся просто кучкой темных пятен, синели остатки вырубленных рощ… Было тихо и пусто, но ей казалось, что эта чуткая пустота оживает, что вот сейчас Кроли поедут в Липоватку и Бестужевы в Анучино и встретятся ей на дороге, веселые, оживленные, радостные… Но она протирала глаза и не могла понять, — где же все это затерялось в этом молчаливом просторе…
— А ты… Елену Степановну знал? — тихо и как-то застенчиво спросила она.
— Это младшего-то барина, Семена Афанасьевича, жену? Помним. Красавица была, царствие небесное… Померла. Давно. Вот уж жалости было, как на деревню ее привезли… Бабы, что есть, голосом голосили…
У Лены на глазах показались слезы. Вот то, чего она ждала, прозвучало наконец в словах простого, доброго человека! У нее на мгновение захватило горло, и только через минуту, справившись с волнением, она спросила застенчиво и тихо, чтобы не разбудить отца:
— Значит, они… хорошие были? И вам было хорошо?..
Ямщик помолчал, ласково погладил кнутом коренника и ответил:
— Господа ничего… что ж господа… известно… Бурмистры вот шибко примучивали!
— При-мучивали? — спросила Лена, пораженная неожиданным выражением.
— И-и, беда! не дай бог, как мучили.
Он слегка повернулся, свободно отпустил вожжи и задумчиво, как будто не обращаясь к Лене и отдаваясь воспоминаниям, говорил своим выразительным, слегка растроганным голосом:
— Женщина, например, тетка, у меня была, безмужняя, вдова. Муж у ней, значит, помер, скончался. А ребят полна изба. Встанет, бывало, до свету божьего, — где еще зорька не теплится… А летняя-то зоря, сама знаешь, какая! Бьется, бедная, бьется с ребятами, а где же управиться… За другими-те и не поспеет.
— Куда не поспеет? — простодушно спросила Лена.
— А на барщину… Значит, на господ работали… Царь Александр Николаевич уничтожил. Вот хорошо: запоздает она, а уж нарядчик и заприметил… докладывает бурмистру… «Поч-чему такое? А?..» — Да я, ваше степенство, с ребятами. Неуправка у меня… — «Ла-адно, с ребятами. Становись. Эй, сюда двое!» И сейчас, милая ты моя барышня, откуль ни возьмись, два нарядчика. И сейчас им, нарядчикам, по палке в руки, по хар-рошей. Дать ей, говорит, десять… или, скажем, двадцать…
— Папочка, — раздался тихий голос, как будто искавший защиты.
Силуян оглянулся.
— Спит, не трог. Дело старое. Ну, хорошо — дать ей двадцать. Сейчас она, милая моя, стоит; один нарядчик с одной стороны, другой, например, по другую сторону и накладывают ей между спины наотмашь.
Он неторопливо поднял кнут и показал Лене кнутовище.
— Между спины-те рубцы вот в это кнутовище. Ну, ступай теперь, милая, становись в череду, работай, жни.
— Жни? — машинально повторила девушка и беспомощно оглянулась кругом. У дороги опять шептала рожь, и томительная печаль, нависшая над всем этим пейзажем, казалось, получала свой особенный смысл и значение… Эти поля видели это… Лена глубоко и тяжело вздохнула, как человек, который хочет проснуться от начинающегося кошмара.
Ямщик услышал вздох и, повернувшись, поглядел сочувственно на бледное лицо девушки. Ему захотелось ее утешить. А так как он был поэт, то чувствовал, что это в его власти.
— Постой, что я тебе скажу. Терпели православные, верно, что терпели. Так ведь господь-то батюшка, он-то ведь не терпел этой пакости! На немилостивых-те людей у него, барышня моя, есть сделанной ад-тартар…
Он взмахнул рукой, проваливал немилостивца в тартар, но лошади поняли иначе это движение, и пристяжка первая рванулась так нервно, что чуть не оборвала постромки. Тарантас дрогнул, в лицо девушки пахнул поднявшийся ветер, пробежавший над побледневшими полями.
— Гляди, потемнело, — сказал Силуян, — никак в самом деле дождь идти хочет к вечеру. Вишь, и солнца не стало, и все парит, ровно в печи… Ну, мил-лые… иди ровней! Раб-ботай…
Тарантас встряхнулся, заболтал колокольчик, лошадиные спины заскакали живее. Между тем на небе, казалось, действительно что-то надумано. На горизонте все потемнело, солнце низко купалось в тучах, красное, чуть видное, зенит угасал, и туманы взбирались все смелее и выше. Шептали березы, шуршали тощие хлеба, где-то в листве каркала одинокая ворона.
Девушка сидела задумчивая и побледневшая. Она не могла хорошо разобраться в своих ощущениях, но ее неудержимо тянуло к разговору. Силуян, как это тоже часто бывает у поэтов, почувствовал каким-то инстинктом, что он имеет успех: лицо у него стало уверенное и довольное. Он замедлил ход тройки и повернулся опять.
— Прокатил бы я тебя, милая барышня, — место ровное, да папашка-те у нас спит. Вишь, разомлел.
Он как-то оскорбительно фыркнул на спящего. Фигура и голос его показались Лене неприятными и наглыми. Но через короткое время она вспомнила, как была тронута его рассказом о похоронах матери, и ей захотелось вернуть это мелькнувшее впечатление.
— А что же она… тетушка твоя, господам не жаловалась?
Ямщик лукаво покачал головой.
— Да, вишь, они, господа-те, в етаже жили, высоко…
— В этаже?
— То-то в етаже. Людишки-те толкутся внизу, он и не видит… А может, и видит. Хитрые они тоже, господишки-те.
Он засмеялся, как показалось Лене, довольно противно, в бороду, и покачал головой в скверной шляпенке.
— Хит-рые? — переспросила девушка упавшим голосом.