— Та-ак… стало быть, и вы можете подтвердить… и, значит, за веру их мучили и разогнали… Иноков которых побили и бросили в море, а один монашек спасся… И, значит, святыню всю ихнюю тоже захватили, а тот монашек унес с собою один только крест. И шел перед ним тот крест лесами, и горами, и долами… И вроде как бы свет от него… Ну, скажем так: может, он сам тот крест нес в руках и свету не было. Прибавлено. Так?
— Очень вероятно.
— И пришел, значит, на Каму, к верным людям, и говорит: «Нет уже более святыни на всем свете. Только и осталась одна — вот этот крест! Остальные запечатали печатями. И кто, говорит, помолится на такую икону с печатью — и тот пропал в сей жизни и в будущей… Молитесь сему единому кресту». Может это быть?
— Что монах мог притти и говорить — это очень вероятно.
— Ну, хорошо. Значит, стали кланяться этому кресту… Видели вы: у нас божничка все одни кресты.
— Да, видел.
— То-то. Ну, впоследствии, конечно, этих людей размножилось, а крест один. Стали делать другие кресты — нельзя же без святыни. Тут вот и вышел спор. В писании, значит, сказано так, что крест был сделан из трех дерев: из сосны, и певги, и кипарису. Теперь сосна и кипарис — деревы известные, а что такое певга?
— Этого я не знаю.
— Ну, и они не знали. Одни говорят одно, другие — другое. А между прочим — оказывается, что это есть рябина. Стали делать кресты из рябины… Вот и пошло рябиновское согласие. На Каме, в Чистополе много. Самые коренные… И у нас. Вот дедушка Мини у них был при моленной. Миня так в моленной и вырос. Тоже эти кресты делал, писать иконы тоже выучился…
— Да ведь они икон, вы говорите, не признают.
Андрей Иванович с некоторым удивлением посмотрел на меня, как будто раньше не замечал этого противоречия. Потом махнул рукой.
— Ну! У них так набуторено, сам архиерей не разберет. Теперь которые уже и иконы ставят, только письмо чтобы было постное.
— Это как?
— А значит — ни масла, ни яйца. Краски делают соковые. Лак без спирту… Ну, он, Минька-то, озоровал: и масла пустит и спирту вкатит… Узнали, выгнали из моленной. А тут дедушка помер… Пошла эта склока… Да, вот она и вера вся! Как разглядел я хорошенько… Тут и я закрутил… Как вы думаете, — может это быть?
— Что именно?
— Да вот это самое: что, значит, на какую-нибудь икону нечаянным случаем помолился — и душа пропала.
— Конечно, не может.
— То-то: ведь я не ей кланяюсь… Я, например, богу… Ну, а гонение за веру?..
В таких разговорах мы подвигались все дальше, отдыхая и ночуя на лужайках и откосах.
Между тем дороги, пустынные и тихие, по мере приближения к Люнде, немного оживлялись. Один раз нас обогнала телега, в которой сидели женщины сурового скитского вида.
Они посмотрели на нас внимательно, сдержанно ответив на поклон, и проехали дальше… В другой раз через дорогу прошла группа мужчин с узлами и палками в руках. Они только пересекли дорогу и пошли тропками, вероятно, ближайшими, которых мы не знали…
На третий день, на заре, я проснулся от пения. Сначала напев звучал в отдалении, — неопределенной мелодией, потом все приближался. Андрей Иванович, страдавший эти дни бессонницей (последствие слишком решительного воздержания от «поправки» с похмелья), услышал пение раньше меня, и, проснувшись, я прежде всего увидел его лицо — взволнованное и как будто испуганное. Он вглядывался расширенными зрачками в лесную дорожку, изгибы которой были застланы синеватой мглой сумерек. Между тем отдаленная мелодия все приближалась, и, наконец, из тумана стали выступать три фигуры, а из неопределенной печальной мелодии выделились слова, как мне показалось, знакомые мне по воспоминанию:
— Что так громко завывает, — спрашивал тоскующий юношеский голос, — томный звон колоколов?..
И звучный согласный хор трех голосов ответил протяжно и торжественно:
Что так громко завывает
Томный звон колоколов?..
Знать, родного провожает
Спать в долину средь гробов…
— Что за человек? — спросил Андрей Иванович с каким-то испугом…
1902