Лошадь пугается, закидывает уши и пятится назад.
— Ну-ко, ну-ко, хлесни ее, резвую, по заду, — советует Тюлин, несколько оживляясь.
Горячая лошадь подбирает зад и прыгает с берега. Минута треска, стукотни и грохота, как будто все проваливается сквозь землю. Что-то стукнуло, что-то застонало, что-то треснуло, лошадь чуть не сорвалась в реку, изломав тонкую загородку, но, наконец, воз установлен на качающемся и дрожащем пароме.
— Что, цела? — спрашивает Тюлин у Евстигнея, озабоченно рассматривающего телегу.
— Цела! — с радостным изумлением отвечает тот.
Баба сидит, как изваяние.
— Ну? — недоумевает и Тюлин. — А думал я: беспременно бы ей надо сломаться.
— И то… вишь, кака крутоярина.
— Чё ино! Самая така круча, что ей бы сломаться надо… Э-эх, а чалки-те опять никто не отвязал! — кончает Тюлин с тою же унылой укоризной и лениво ступает на берег, чтоб отвязать чалки. — Ну, загребывай, проходящий, загребывай, не спи!
Через полчаса тяжелой работы веслами, криков: «навались», «ложись в перевал» и «крепи», — мы, наконец, подходим к шалашу. С меня пот льет, от непривычки, градом.
— Проси с Тюлина косушку, — говорит, полушутя, Евстигней.
Но Тюлин, видимо, не расположен к шуткам. Долговременное пребывание на берегу безлюдной реки, продолжительные унылые размышления о причинах никогда не прекращающейся тяжелой похмельной хворости — все это, очевидно, располагает к серьезному взгляду на вещи. Поэтому он уставился в меня своими тусклыми глазами, в которых начинает медленно проблескивать что-то вроде глубокого размышления, и сказал радушно:
— Причалим, — поднесу… И не одну, слышь, поднесу, — добавляет он конфиденциально, понижая голос, причем в лице его явственно проступает если не удовольствие, то во всяком случае мгновенное забвение тяжелых похмельных страданий.
А с горы, по неудобной дороге, уже сползают два воза.
— Едут… — скорбно говорит перевозчик.
— Да еще, может быть, не поедут, — утешаю я, — может быть, у них не важное дело.
Я иронизирую, но Тюлин не понимает иронии, быть может потому, что сам он весь проникнут каким-то особенным бессознательным юмором. Он как будто разделяет его с этими простодушными кудрявыми березами, с этими корявыми ветлами, со взыгравшею рекой, с деревянною церковкой на пригорке, с надписью на столбе, со всею этой наивною ветлужской природой, которая все улыбается мне своею милою, простодушною и как будто давно знакомою улыбкой…
Как бы то ни было, но на мое насмешливое замечание Тюлин отвечает совершенно серьезно:
— Ежели без товару, само собой обождут. Неужто повезу? — голову всеё разломило…
VI
Парохода все нет. Говорят, за час до прихода он будет еще «кричать» где-то, на одной из вышележащих пристаней, но когда, часа через три, пошатавшись по селу и напившись чаю, я подхожу опять к берегу, о пароходе ничего не известно. Река продолжает играть и даже разыгралась совсем не на шутку. Тюлин тащится к своему шалашу по колени в воде, лениво шлепая босыми ногами по зеленой потопшей траве; он весь мокрый, широкие штаны липнут к его ногам, мешая идти; сзади, на чалке, тащится за Тюлиным давешняя старая лодка, которую, согласно предсказанию знатока-перевозчика, унесло-таки течением.
— Что, Тюлин, здоров ли?
— Слава богу. Не крепко чтой-то. Давай на ту сторону поедем.
— Зачем?
— Вишь, склёка вышла. Плоты Ивахински река разметывать хочет.
— Тебе-то что же?.. Разве забота?
— А гляди-ко, Ивахин четвертуху волокет. Да что четвертуха! Тут, брат, и полуведром поступишься…
К берегу торопливою походкой приближался со стороны села мужчина лет сорока пяти, в костюме деревенского торговца, с острыми, беспокойными глазами. Ветер развевал полу его чуйки, в руке сверкала посудина с водкой. Подойдя к нам, он прямо обратился к Тюлину:
— Что, приплескиват?
— Беды! — ответил Тюлин. — Чай, сам видишь.
— А плотишки у меня поняла уж?
— Подхватыват, да еще не под силу. А гляди, подымет. Лодку у меня даве слизнула, — в силу, в силу бегом догнал за перелеском…
— Ну?
— То-то. Вишь, вымок весь до нитки.
— Ах ты! — отчаянно сказал купец, ударив себя по бедру свободною рукой. — Не оглянешься, — плоты у меня размечет. Что убытку-то, что убытку! Ну, и подлец народ у нас живет! — обратился он ко мне.
— Чего бы я напрасно лаял православных, — заступился за своих Тюлин. — Чай, у вас ряда была…
— Была.
— На песок возить?
— То-то на песок.
— Ну-к на песке и есть, не в другом месте.
— Да ведь, подлецы вы этакие, река песок-то уж покрывает!
— Как не покрыть, — покроет. К утру, что есть, следу не оставит.
— Вот видишь! А им бы, подлецам, только песни горланить. Ишь орут! Им горюшка мало, что хозяину убыток…
Оба смолкли. С того берега, с вырубки, от нового домика неслись нестройные песни. Это артель васюхинцев куражилась над мелким лесоторговцем-хозяином. Вчера у них был расчет, причем Ивахин обсчитал их рублей на двадцать. Сегодня Ветлуга заступилась за своих деток и взыграла на руку артели. Теперь хозяин униженно кланялся, а артель не ломила шапок и куражилась.
— Ни за сто рублев! Узнаешь, как жить с артелью! Мы тя научим…
Река прибывала. Ивахин струсил. Кинувшись в село, он наскоро добыл четверть и поклонился артели. Он не ставил при этом никаких условий, не упоминал о плотах, а только кланялся и умолял, чтобы артель не попомнила на нем своей обиды и согласилась испить «даровую».
— Да ты, такой-сякой, не финти, — говорили артельщики. — Не заманишь!
— Ни за сто рублев не полезем в реку.
— Пущай она, матушка, порезвится да поиграет на своей волюшке.
— Пущай покидат бревнушки, пущай поразмечет. Поди собирай!
Но четверть все-таки выпили и завели песни. Голоса неслись из-за реки нестройные, дикие, разудалые, и к ним примешивался плеск и говор буйной реки.
— Важно поют! — сказал Тюлин с восторгом и завистью.
Ивахину, кажется, песня нравилась меньше. Он слушал беспокойно, и глаза его смотрели растерянно и тоскливо. Песня шумела бурей и, казалось, не обещала ничего хорошего.
— Много ли недодал вчера? — спросил Тюлин просто.
Ивахин почесался и, не отрывая беспокойного взгляда с того места, откуда неслись нестройные звуки, ответил так же просто:
— Об двух красных спорились.
— Много же, мотри! Как бы, слушай, бока не намяли.
По лицу Ивахина было видно, что предположение не кажется ему невероятным.
— Хошь бы плоты-те повыволокли, — сказал он с глубокою тоской.
— Чать, выволокут, — успокоил Тюлин.
— Поговори им, — заискивающе сказал торговец. — Мол, боле не приплескиват, назад, мол, к ночи пойдет.
Тюлин ответил не сразу; взгляд его приковался к посудине, и, помолчав, он сказал сластолюбиво:
— Другую четверть волокешь?
— Другую.
— Споишь и третью. Перевезти, что ль?
— Вези!
Лодка была на середине, когда ее заметили с того берега. Песня сразу грянула еще сильней, еще нестройнее, отражаясь от зеленой стены крупного леса, к которому вплоть подошла вырубка. Через несколько минут, однако, песня прекратилась, и с вырубки слышался только громкий и такой же нестройный говор. Вскоре Ивахин опять стрелой летел к нашему берегу и опять устремился с новой посудиной на ту сторону. Лицо у него было злое, но все-таки в глазах проглядывала радость.
К закату солнца вся артель «убилась» за ивахинскими плотами. Под звуки унылой дубинушки бревна выкатывали на берег и руками втаскивали на подъемы. Скоро весь ивахинский лес высился в клади на крутояре, недоступный для шаловливой реки.
Потом опять загремела песня. Мокрые, усталые артельщики допивали последнюю четверть. Ивахин, потный, злой, но все-таки еще более довольный, переправился в последний раз на нашу сторону и умчался к селу; ветер размахивал полами его сибирки, а в обеих руках были посудины, на этот раз пустые.
Тюлин, еще более унылый, провожал его долгим взглядом.