Если вы посмотрите на карте нижнее течение Керженца, то увидите огромную пустую площадь, по которой вьется зигзагами река. Ни сел, ни деревень, ни одной надписи на карте… Кой-где проведены речки, больше наудачу, чтобы заполнить чем-нибудь эту пустоту. В натуре — это настоящая пустыня на всем пространстве между Керженцем и Ветлугой… Леса, лесные речки, лесные озера, болота. Нужно быть очень опытным, чтобы ходить по этой пустыне… То незаметная вадья чвокает под ногой, то заманчивая чаруса — зеленая полянка, затянутая свежей чудесной травкой, заманит вас в непроходимую гибельную топь… Кой-где в дремлющей чаще попадаются могилы старцев и стариц, «иже за веру убиенных» или «приявших добровольное огненное венчание» в срубе. До сих пор указывают в Керженских чащах места, где подвизался знаменитый в расколе суровый Софонтий, который вел борьбу даже с приверженцами Аввакума (онуфриянами), и где Варлаам, с благословения того же Софонтия, приял страшную огненную кончину вместе с двенадцатью попами, «не восхотевше Никоновых новшеств прияти»… Каменный столбик с обомшелой двускатной крышей и восьмиконечным крестом… Тихий шорох леса, и все реже и реже — две-три фигуры усердных, ревнителей, пришедших на поклонение мученическому праху.
Южнее лесной речки Люнды, почти на середине между двумя реками — Керженцем и Ветлугой — стоит среди лесов село Нестиар, над озером того же имени. Оно составляет крайнее поселение на рубеже сплошного лесного царства. Есть поверье, что некогда из Васильсурска церковь с иконой Варлаама Хутынского двинулась с крутого берега и, пронесясь над лесами, невидимо стала над озером и стоит до сих пор, и из озера слышен бывает звон, как из Светлояра.
Странны эти звенящие озера лесной стороны! Впрочем, гр. Толстой, своеобразный местный писатель пятидесятых годов, рассказывает другое поверье: в прежнее время старики и молодые выходили в ночь перед пасхой на холм в лесу, около Нестиара, и тихо ждали благовеста. В тот час, когда в «жилой стороне», в старом Макарье, ударяли в большой колокол, нестиарцы слышали будто тихие отголоски этого звона. Местные жители объяснили это тем, будто их озеро сообщается подземными истоками с Волгой, и гул передается водой. Сам Толстой допускал возможность заноса ветром макарьевского большого звона по просекам и ветроломам. Как бы то ни было, это жадное ожидание в глухой лесной деревушке отголосков отдаленного мира — очень поэтично и характерно, и я невольно вспомнил его теперь, когда сам испытывал тяжелую лесную тоску…
Пенякша… Ялокша… Ламна… Ржавые, бурые эти речки тихо вливаются в Керженец… Мы отмечаем их по нашей карте, и каждый раз, как мы провожаем глазами новое устье, становится скучнее…
Зайцы глядят на нас с берега наивными круглыми глазами. Черными точками выплывают из-за лесов дикие коршуны и носятся кругом, то появляясь над рекой в поле нашего зрения, то исчезая; тревожно кричат вороны, как базарные торговки, сзывая товарок на защиту; какая-то птица следует за нами, звонко спрашивая о чем-то из глубины леса…
Вот впереди, нагнув толстую ветку своею тяжестью, сидит на прибрежной сосне над яром какая-то громада, отражаясь в потускневшей реке. Я кидаю весла; наша лодка тихо сплывает по течению, не производя ни малейшего шума. Поровнявшись с деревом, я прицеливаюсь из револьвера. Гулкий выстрел раскатывается над рекой, будя в чащах тревожное эхо. Громадный орел тяжело расправляет рыжие, пятнистые крылья и скользит в воздухе над нашими головами. Одно мгновение он будто останавливается над лодкой. Хвост опущен, чтобы задержать на секунду полет, круглая голова свесилась книзу, и два острых глаза смотрят на меня с удивлением и злостью… «И что тебе вздумалось, право?» — как будто недоумевает старый великан дикого керженского леса. Он делает несколько кругов и улетает вперед. А еще через четверть часа отчаянные стоны какой-то пичуги оглашают реку, и ветер несет с берега растрепанные перья… Но все же мой озорной выстрел кажется мне чем-то, нарушающим законы леса. Убивать, чтобы есть, — таков царящий в лесу главный и, пожалуй, единственный закон, — а я… зачем бы я убил старую птицу?..
Смеркается… Сумрак кроет небо, застилает реку, туман залегает в лощинах, и лапы умерших деревьев тянутся со дна, то и дело хватая, толкая, поворачивая нашу лодку.
Следы еще одной керженской драмы, безмоланой, отвечной, стихийной…
Вот с берега свесилось вершиной в воду еще зеленое подмытое дерево. Как грустно шевелит оно в волнах своими ветвями, как тревожно шепчут над ним ближайшие соседи, которым грозит та же участь! Часть корней еще в почве и истощают последние усилия, чтобы поддержать гибнущую жизнь…
Вот мертвая ель с ветками в два ряда, точно лапы гигантской сороконожки, утонувшей спиною книзу. Вот огромная «вискарья» с нелепыми, точно от судороги сведенными лапами корневища; вот две сосны, выросшие, жившие и погибшие рядом, как две сестры. Они и теперь лежат, переплетясь корнями и ветками, прямые, стройные, красивые даже и в смерти… Вот замытый илом торчащий с глубокого дна по течению «кобел», невидимый, изменнический, опасный, способный остановить целый плот и доставлявший нам в пути немало затруднений…
Жутко от непрерывного зрелища этого кладбища деревьев.
И так хочется встретить живое человеческое лицо, и так рад, когда среди этого хаоса мелькнет правильный ряд рыбацких кольев. Кой-где на мели виднеется опрокинутая лодка — значит ее хозяин недалеко подрубает дерево или ставит на лесном озере сети. Но может быть также, что озеро далеко или мужик побрел в чащу за ухожьями лесной пчелы, и ботник прождет здесь хозяина дня два или три…
Эти строки я заношу в свою записную книжку при свете костра на ночлеге. Где-то надо мной шумит сырыми ветвями темный лесище. Вправо — плещется река, подымается ветер, насыщенный сыростью, несущий бесформенные тучи. Какая-то птица мрачно ухает в чаще, меняя места, точно играя с кем-то в прятки; другая все надрывается и стонет, как будто у нее отняли детенышей. А на реке, которой я не вижу в темноте, вот уже раза два грузно бухалась над омутом какая-то неведомая громадина… Не опять ли медведи?.. И мне невольно вспоминается отзыв Аксена, убежденного, что медведь «понимает всякую штуку»… Может быть, он понимает также, что мы здесь беспомощны у костра, с жалким револьвером…
Да, теперь я отлично понимаю, что, называя друзьями нас, первых встречных, — лесной человек Аксен говорил не пустую фразу.
Среди этих темных молчаливых лесов, наполненных жуткими воспоминаниями и могилами убиенных и принявших огненное венчание, над рекой, усеянной трупами деревьев, под шум перекликающихся непонятными голосами лесных вершин — встретиться с человеком, у которого в нужде найдешь сочувствие и помощь, с которым поговоришь на языке людей, а не леса, — да это в самом деле нечто больше наших пустых встреч и шапочного знакомства. Я так ясно представляю себе, как Аксен Ефимыч «ждал-пождал», вглядываясь в темноту, не мелькнет ли наша лодка. Я тоже ждал бы, если бы надеялся дождаться чьей бы то ни было лодочки. А если бы вдобавок из нее вышел не незнакомый пришлец, а Аксен, то это была бы поистине встреча двух давних приятелей…
Но ждать было некого, и я тревожно заснул, прислушиваясь к диким крикам какого-то лесного хищника, к жалобным воплям его жертвы, к робкому шороху дождя, нерешительно ударявшего по листам…
Во весь следующий день только один ботничок на песчаной косе напомнил о человеке.
— Эй, кто живая душа? — крикнул я. Но лесное эхо вернуло мертвое подобие моего оклика, да осинки на берегу залопотали что-то совсем непонятное.
И еще целый день тоски и одиночества. Солнце садилось. Мы со страхом думали, что еще одну ночь придется провести на песке. Как вдруг…
Один из мальчиков радостно вскрикнул. По яру над самым берегом ехал мужик в телеге! Вскоре перед нами мелькнула избушка перевоза… Это «Красный Яришко».
Еще четыре версты веселой работы веслами — и нашу лодку едва не кинуло на столбы старой, разрушенной мельничной плотины, перегородившей с берега на берег все устье Керженца. Пришлось раздеваться и с большим трудом спускать на руках лодку по этому «шуму». Когда это кончилось, впереди перед нами было устье. Большой песчаный остров загораживал волжское русло, и над обрезом острова, над кустами тальника, мелькая живым белым пятнышком, несся взвиваемый ветром флаг над мачтой невидимого для нас парохода… Тот, кто провел долгие дни и ночи в пустынных местах, поймет наши ощущения. Взгляд, так долго стесненный стенами глухих лесов, теперь радостно разбегался по необозримому, величавому простору. Далекие Волжские горы, с селами и куполами церквей по склонам, чуть-чуть задернулись тонким туманом, сквозь который освещенные окна сверкали блестками расплавленного золота. Церкви и стены старого «Макарья на желтых водах» утопали в розовой дымке, и грузный паром отваливал с лысковской стороны с народом, с возами сена, с лошадьми, которые рисовались на ясном небе выгнутыми спинами и раскоряченными ногами. И такой же паром, с выгнутыми лошадиными спинами и торчащими кверху оглоблями, плыл, отраженный отчетливо и ясно в глубине реки…