— Володимер, — мудрено по батюшке-то… Спишь ты?
— Не сплю.
— Почто не спишь, аль заботушка?
— Да ведь и ты вот не спишь: тоже, значит, забота?
— Забота и есть… судимся мы.
— Не опять ли о бортях?
— Нет! Дело-то наше теперь побольше бортей будет. Теперича, ежели нам не выстоять, так тут уж весь наш хрещеной мир порушится.
— Как так?..
— Да вот так. Все Казимирушка… Ты, говоришь, сам нижегородской?
— Да.
— В коем месте проживаешь?
Я сказал свой адрес.
— Так. Доведется мне в Нижний побывать, по свому по хрестьянскому делу…
— Заходи тогда ко мне.
Аксен, видимо, просветлел.
— Нешто зайти? Может, абвоката бы нам указал… Не знаешь ли вот этакого человека?
Он назвал одного из темных ходатаев, не имеющего даже права являться в суд.
— Нет, этот не годится.
— Пошто не годится?
— Да ему и в суд ходу нет.
— То-то, бают, нет ходу. Больно дошлый. Что ни возьмется за дело, то и выправит. Судьи, слышь, осерчали — не берет их сила супротив такого человека, — ну, и отказали ему, что и на глаза им не являться…
Я засмеялся.
— Так как же ему за ваше дело взяться, если в суд не ходить?..
— А он, стало быть, только сам не идет; а человека может поставить на самую, значит, линию… это ничего!
— Пустяки это, Аксен Ефимыч!
— Пустяки-и? — и мужик растерянно повернулся от огня.
— Вам надо настоящего, хорошего человека.
Аксен нахмурился,
— Чего лучше хорошего-те. Да вишь, я тебе скажу, — чужая-те душа больно потемна, не влезешь в ее. Бес-от силен, горами качает, вот какая штука. Больно и от хороших-те людей нашему брату достается… Вон сказывал я тебе про Семена Миколаевича… Уж вот хороший человек… Медалей сколько… с царем говорил… А сам, вишь, великого-те государя омманывает… А иной раз от проходящего-те шатающего человека такое слово услышишь…
Он помолчал и потом сказал вкрадчиво:
— Послушай, Володимер, что я скажу… Был у нас в городу, в Семенове человек один; так себе человечина, не из больших, маленькой, а разум имел… Говорил он нам в тую пору: «Вот что, говорит, старички. Дело мое сторона, — а только послушайтесь вы моего совету: землю станут вам отдавать — примайте, земля пойдет от великого государя; а удовольствия своего объявлять никак не могите… А то наплачетесь». Нам бы, — видишь ты, какая вещь, — того человека послушаться, а мы ни к чему… уши и развесили. Как вычитали нам решенье: отдать землю, да по урочищам, да по межам обошли, мы и обрадовались. — Довольны, что ль, старики? — «Вполне, говорим, довольны! Можно сытым быть, есть из чего и податями платиться». А тут еще, видишь ты, мужик один с Казимирушкой разболтался, праздничное дело… — Что, мол, — Казимирушка говорит, — во много ль вы, мужики, теперича, тот лес цените? — Мужику бы, конечно, помолчать — не всяко ведь слово на пользу сказывается, а он, слышь, с дуру-те, как с дубу, и брякни: «Этому мы теперича лесу, говорит, и вовсе цены не полагаем. Прямо считай во сто тыщ!» Видишь ты: единым словом опять весь мир в яму-те и убухал!
— Полноте, Аксен Ефимыч!
— Да уж так, не ко времю сказал! Всяко, брат, слово, и дурное, и хорошее, оно ко времю свою силу имеет. Обмолвился мужичишко глупым словом, а Казимирушка на лету его и подхвати…
Я уставал слушать… История принимала совершенно фантастические, почти волшебные формы, в которых играли роль какие-то «слова не ко времю» и такие же подписи. Казимирушка играл тоже какую-то фантастическую роль, и меня удивляла смесь чрезвычайного благодушия и сдержанного негодования, с которым Аксен отзывался о лесничем… Мне казалось, что это — отношение враждебных отрядов на аванпостах, благодушно разговаривающих в промежутках сражений: лично приятные собеседники, но они готовы вступить в смертный бой при первом сигнале…
— Ты, мол, Казимир Казимирович, кому служишь, — слышу я голос Аксена сквозь дремоту… — Ты, я ему говорю, служишь своему начальству… Так ли? — Верно, говорит… — А ты, я говорю, должен служить большому хозяину… А большой-те хозяин кто?.. — Большой хозяин — казна, говорит… — Казна-а? Нет, не казна… Большой-те хозяин — великий государь, вот кто… Так неужто, по-твоему, великий государь это дозволяет?.. Ежели, например, пчелу не дозволяет зорить, так можно ли этому быть, чтобы весь мир порушить? Теперича в казенной нам лес ходу нету… так?
Я молчал, но мрачный мужик, которого я считал спавшим, буркнул со своего места мрачным басом:
— Само собой…
— И в мужицкой тоже не пускают… Куда податься миру-те? А мир от лесу только и жив… Ты что не баешь нам, Володимер? Ай заснул, — притомился?..
Я не спал, но мне не хотелось говорить. Я чувствовал, что, если начинать разговор, то он затянется до свету: мы заговорим на разных языках. Потому я не ответил.
— Дрыхнет! — презрительно сказал мрачный мужик.
— И то, слышь, — умаялись они. Не с привычки, — благодушно заступился Аксен.
— Что за люди? Чьи такие?
— Из городу.
— По каким более делам?
— Кто знает. Без дела, слышь… реку нашу посмотреть. Ученые, полагаю я.
— Подлецы какие-нибудь, — предположил мрачный мужик довольно-таки решительно. — Шататели.
— Полно тебе, Парфен, ругаться-то! Пошто зря ругаешься, ничего не видя?..
Я слышал, как оба опять полезли под лодку, но заснули не сразу. Под треск теплины и сонный шопот леса до меня еще некоторое время долетали их тихие разговоры.
Потом оба смолкли… Тихо плескалась струя Керженца. Шептал лес…
Мой сон улетел… Мне опять вспоминались разговоры на балконе лесничего и его рассказы о планах «рационального лесоустройства». Выходило так, что весь этот лесной мир, расстилавшийся под моими ногами, туманившийся и синевший по широкому горизонту, спокойно, величаво и закономерно поворачивается около центра, стройно двигаясь от хаоса к порядку и гармонии. Здесь же, на песчаной отмели, под страстные речи Аксена поворот казался мне уже не таким стройным…Под осями что-то стонало и билось, просеки прорубались по живой целине исконных народных понятий.
Вот летит поверх леса рой божией твари… Где она сядет? «Ей не укажешь», — говорит лесной человек. Ей отведено место чьей-то невидимой рукой, таинственным законом, царящим и над лесом, и над тварью.
Не так ли и лесной мир: как эта божия тварь, он оседал среди дебрей, без руководства и указки, основывался, роился, связанный условиями своего быта тысячью невидимых нитей… Но вот по стволу борти стучит топор казенного полесовщика, и трудолюбивая тварь жужжит, тревожится, волнуется. Над понятиями лесного мира тоже занесен топор, и дикая, стихийная, непосредственная лесная правда, родившаяся где-то в бессознательной древности, протестует во имя стихийных, правящих в лесном царстве законов… А так как лесным людям и весь божий мир представляется только лесом, где всякая божия тварь должна роиться по простейшим законам, одинаковым и для лесной борти и для лесной общины, то теперь лесному человеку кажется, что «Казимирушка» посягает на целый мировой порядок…
Лесной мир выдвигает против преступного нашествия идею «великого государя»… Это его понятие, обвеянное мечтательным обаянием, неопределенно, романтично, смутно и в значительной степени анархично. «Великий государь» этой лесной легенды — прежде всего враг наличного, конкретного государства, враг всего чиновничества и находится с ним в постоянной борьбе… Победа пока не за ним, но все же это таинственная безличная сила, которая в любой момент и по любому поводу может быть приведена в движение и заступиться за мужиков. Дойти до нее трудно, но есть какие-то особенные «слова», которые ее приводят в действие. И те «слова», как волшебные заклинания, не всегда знают мудрейшие и ученейшие. Отставной солдат, бредущий на родину из Питербурху, порой просто неведомый «проходящий человек» кинут порой такое вещее «слово», и пойдет оно перекатываться от деревни к деревне, от мира к миру, пробираясь, как лесное эхо, в самые глухие уголки русской земли, где всего живее полумистические суеверные понятия… И по дорогам к Питербурху потянутся мирские ходоки, уверенные, что от проходящего человека они получили самую настоящую формулу заклинания… Теперь, при тусклом свете костра на пустынной отмели, лесные люди — я знал это — предполагают и во мне такого «проходящего», владеющего, быть может, тайной вещего слова… И я знал также, что разговор наш должен перейти неизбежно в столкновение двух мировоззрений…