Литмир - Электронная Библиотека

Андрей опять открыл глаза. Боль и любовь возникли одновременно, и он не мог отвернуться, приглушить боль, потому что тогда пропадала и любовь; спящее лицо сына Алешки стало пропадать, он стиснул зубы, но оно пропало, только детский запах остался на подушке. «Чего ты хочешь, душа моя, от меня?» – спросил он еще раз. Душа хотела видеть сына: пусть будет боль, но и сын. «Боль – это жизнь, только если болит, значит, я жив», – подумал Андрей внезапно. Он знал, что днем опять омертвеет, одеревенеет, потому что на войне нельзя спокойно действовать, если не одеревенеешь, и сейчас он хотел опять вернуться к боли, но уже не мог.

Лица заполняли день, а дни заполняли время, летние суетливые дни сбора людей, коней, обозов, припасов и прочего военного снаряжения. Лица возникали внезапно, и некоторые из них выбивали из привычной суеты. Так возник Тимофей Тетерин, сотник, голова стрелецкий, бежавший из Псково-Печерского монастыря. Он стоял высокий, пыльный, жилистый, прокопченный, смотрел светлыми глазами пытливо, смело и говорил:

– К тебе хочу, князь Андрей, ты меня знаешь, а я – тебя.

Так оно и было, и Курбский был рад. Потом к вечеру они сидели с Тимофеем и давно уже уехавшим в Литву стариком Семеном Бельским и пили, и Андрею было неловко от той спокойной жестокости, с которой Тимофей и Семен вспоминали неудачи в походе на Ревель, где у пленных стрельцов шведы выжгли глаза, и еще более стало противно, когда Бельский, презрительно поплевывая, начал высмеивать невежество русских дворян, их неразборчивость в еде и деревенскую простоту, а главное – их мужицкие суеверия. «Кто ж ты сам? – думал Андрей. – Какой ты веры? Уж не отступником ли тут стал? Тимофей-то свой, православный, но и Тимофей не будет пленных брать…» От мыслей этих поднималась изжога душевная, пустота…

Старик Бельский мельком, но цепко глянул на помрачневшего Курбского.

– Хороша у тебя брага, князь, – сказал он.

– Это не моя – Радзивилла Черного. Моего тут ничего нет…

– Наживешь, не сомневайся, – сказал Бельский.

У него была маленькая тускло-серебряная голова, морщинистое остроносое лицо, сухое, обветренное, а глаз, как у птицы, – зоркий, неморгающий.

– Наживем, была б голова на плечах, – подхватил Тетерин. – Это не то, что у князя Московского, – у него одни дьяки безродные да шептуны в соболях ходят, а мы, войсковые вечники, хрен от него получали за наши раны.

– Кто сейчас в Юрьеве сидит? – спросил Курбский.

– Морозов Михаил, Яковлев сын. Вместо Бутурлина прислали, но и он долго не усидит, мы ему так с Сарыгозиным и отписали.

– Отписали? – удивился Бельский. – Зачем?

– А он обо мне и Сарыгозине пану Полубенскому писал с бранью, изменниками нас окрестил, собака! – Голос Тетерина повысился, лицо побурело. – Не постыдился так обозвать православных! – Он пристукнул кулаком по столу. – Но мы ему отписали, как отрезали. Да вот, хотите, я прочту – список при мне…

– Прочти! – сказал Бельский.

Тетерин вытащил лист, разгладил, откашлялся:

«Господину Михаилу Яковлевичу Морозову Тимоха Тетерин да Марко Сарыгозин челом бьют! Писал ты, господин, в Вольмар князю Александру Полубенскому и оболгал нас, а мы хоть и тоже умеем собакой отбрехиваться, но не хотим твое безумство повторить. Знай, что если б были мы изменниками, то мы бы давно от малых неудобств и тягот сбежали с государевой службы, но мы терпели ради Христовой заповеди и отъехали только от многих нестерпимых мук и от поругания монашеского чина – ангельского образа… И ты, господин, бойся Бога больше гонителя и деспота и не зови лживо православных христиан изменниками!»

Тетерин сложил письмо и оглядел лица товарищей.

– Там мы еще приписали ему, что и его истребят с женой и ребятишками – пусть подумает!

– Да, – сказал Семен Бельский и кивнул. – Пусть подумает, да и не он один!

Курбский промолчал.

На другой день к вечеру пришел человек в немецком платье, сонный, носатый, и сказал:

– Ты, вижу, не помнишь меня, князь. Я слуга графа Арца, Олаф Расмусен.

Тогда Курбский вспомнил, как ночью под Гельметом караульные привели к нему в шатер этого человека. Он был не сонный, просто лицо его стало бесчувственным, стертым, как у тех людей, которые всю жизнь живут опасной профессией лазутчиков и потому как бы омертвели до незаметности. Олаф был шведским перебежчиком.

– Где граф Арц? – спросил Андрей.

– Его колесовали в Стокгольме, – бесцветно ответил слуга графа. – Прошу тебя, возьми меня на службу, потому что теперь мне не доверяют ни шведы, ни немцы, ни поляки.

«Так вот почему, – подумал Андрей, – вместо открытых ворот Гельмет угостил нас картечью!»

– Кто предал нас? – спросил он.

– Не знаю, – ответил слуга. – Если б я знал, то убил бы этого человека. Даже если б он был герцогом.

И Андрей, глядя в его мутные, вялые глаза, поверил в это.

– А где наместник Гельмета герцог Юхан?

– Его казнил наш король, хотя он не знал, что граф Арц хотел сдать тебе город.

Курбский подумал и взял слугу графа к себе в дом: люди, у которых никого нет, бывают верными.

Унижение беглеца, нищего, одинокого, подозреваемого всеми… Изменивший одному сюзерену изменит и другому, и третьему. Не верь перебежчику. Не верь иноверцу. Заменить родину нельзя, как нельзя отречься от матери. Можно, конечно, и от матери отречься, но такому человеку не место ни на земле, ни даже в преисподней… «Наверное, так думают про меня литвины и поляки», – повторял себе Курбский, и от этого росла с каждым днем мечта изгнать Ивана, царя Московского, и посадить на его место достойнейшего из Рюриковичей, может быть, даже его сына. Но – изгнать! Эта мечта родилась ночью и не давала спать по ночам, не с кем было поделиться этим замыслом. Сам с собой, воспаляясь постепенно во тьме, ворочаясь, шепча под нос, он высчитывал количество пехотинцев, пушек, даже сколько надо будет пудов муки, сала, гороха, овса… Он вычерчивал в мозгу пути через леса, намечал переправы, броды, объезды болот, составлял письма боярам, князьям, сжимал челюсти и кулаки. И все это от унижения, в которое вверг его Иван, вынудив к побегу…

– Надо выступать не на Полоцк, а на Москву, – говорил Курбский Радзивиллу Черному. – Если мы соберем пятьдесят тысяч войска и сто пушек, мы пройдем до Москвы. Я один знаю, как провести такую армию. Закуйте меня, привяжите к телеге и, если я солгал, убейте. Иван боится, он побежит, его не будет никто защищать, кровопийцу и кощунника!

Лицо Курбского наливалось гневом, глаза голубели отчаянием. Радзивилл смотрел на него и качал головой, ничего не отвечая.

Петр Смолянинов – последний из близких друзей – появился вечером, как из небытия, в польском кафтане с расшитой перевязью, волосы его были расчесаны, на груди – золотая цепь. Сначала Курбский его не узнал, потом узнал и изумился, а вглядевшись в радостное лицо Петра, в его глаза, не скрывающие любви, встал с кресла и прижал к груди. Отодвинул, еще раз вгляделся и опять прижал, как брата.

– Откуда ты?!

Еще из Дерпта в марте он послал Петра, молодого, но начитанного, преданного духовным писаниям, в Полоцк к владыке Киприану, епископу Полоцкому, хранителю лучшей библиотеки в Западной Руси. Он писал Киприану и просил сделать для него список с рукописи Филофея о «Москве – третьем Риме» и с писем кирилловских старцев против иосифлян. Петр уехал и как сквозь землю провалился. А потом был побег, мытарства, и все стало истаивать, стираться в памяти. Но вот вдруг это явление, эта искренность молодая, правдивая.

– Откуда ты?!

– В Полоцке узнал я вести из Москвы о царских опалах на родню мою в Ярославле и решил бежать, – говорил Петр, улыбаясь счастливо. – И король дал мне имение в Кременецком повете – Дунаев и Вороновцы, и там я побывал, а теперь вот сюда, в войско, со своим отрядом… А здесь узнал я, что и ты, князь, тоже… – Петр смутился чего-то: он всегда был чуток, как женщина.

13
{"b":"202308","o":1}