Рашула много раз выкидывал такие штучки и всякий раз улыбался от удовольствия. Так было и сейчас. Но почему молчит Розенкранц?
– Na, und Sie? – Рашула пнул его в хромую ногу. – Schweigsamwie am Eise? Totenphilosophie, was?[17]
– Der Kerl is wirklich naerrisch![18] – брякнул Розенкранц без всякой, кажется, связи с замечанием Рашулы Все это время он думает о Петковиче, и не без оснований. После долгого и безуспешного торга между Рашулой и Пайзлом в нем созрела мысль попытаться самому договориться с Пайзлом. Он наконец решился на это вчера, когда узнал, что Пайзл выйдет на свободу. Поначалу все шло гладко. Пайзл больше не заставлял его отказываться от показаний. Неприятно было только одно – он все еще требовал выплаты большого денежного задатка. И на это бы он пошел, если бы Пайзл не настаивал еще на одном тяжелом условии, которое предлагал ему с самого начала: Розенкранц должен симулировать сумасшествие. Как? – мучился Розенкранц со вчерашнего дня. Он понимал, что время идет, и Пайзл – если на этот раз все без обмана – в любую минуту может оказаться на свободе. Надо, значит, поспешить с решением!
Таким образом, сумасшествие Петковича – сумасшествие или симуляция, не важно – придало ему смелости, и он чувствовал, что готов решиться. Бери с него пример, советовал ему Пайзл вчера, – надо просто копировать его, но с теми или иными различиями, чтобы не заподозрили подвоха. Ну а потом – в психбольницу и уж оттуда на свободу. Ma lieber Gott,[19] как приятно было бы вернуться в свою лавку, к своей Саре! На добытые деньги, вероятно, можно было бы основать какое-нибудь дельце. Это было бы справедливо; s muss doch ane Gerechtigkeit auf der Welt sein![20] Хорошо бы еще получилось так, чтобы он из тюрьмы вышел, а Рашула остался! Так оно и будет! Его захлестнула волна оптимизма, вызвав приятное возбуждение, словно теплая купель. Взволнованный, едва скрывающий радость, решив, что, признавая сумасшествие Петковича, он оправдывает и свою симуляцию, Розенкранц пробормотал в ответ на вопрос Рашулы: wer ist närrisch:[21]
– S is nicht dass er simuliert, er is wirklich a Narr![22]
– Ja, ja, – издевается Рашула, – so wie Sie.[23]
– Was, wie Ich?[24] – обиделся Розенкранц. Рашула, конечно, не знает (наверняка не знает) о его вчерашнем разговоре с Пайзлом (так хотел Пайзл). Ведь не раз и они между собой говорили о симуляции, причем Рашула вечно насмехался над этим предложением Пайзла. Как бы он издевался над Розенкранцем, если бы узнал, что тот согласился с предложением Пайзла! Разве Рашула не предал бы его? Оптимизм Розенкранца померк, тенью скользнув еще в следующих словах: – Na ja, s wird alles gut sein![25]
– Was wird gut?[26] – оскалился Рашула.
– Na ja, unser Schicksal, meine ich. Sonst müsste man sich selbst auffressen.[27]
– Ja, sich selbst, wenn es den Juden das Schweinefleisch zu essen gestattet wäre…[28]
– Wie, wie?[29] – вертится оскорбленный и озлобившийся Розенкранц. Но он еще не нашелся, что ответить, как Рашула встал и, не взглянув на него, пошел к воротам.
В ворота просунулась голова, большая, взлохмаченная, седая, в высокой шапке, смешно сдвинутой на затылок. Вслед за головой во двор просунулось и тут же застыло грузное тело, огромный бурдюк с резким несоответствием между громоздким туловищем и тонюсенькими ногами. По установившейся привычке каждое утро, прежде чем зайти в канцелярию, во двор заглядывает начальник тюрьмы Вайда. При ходьбе он качается, тело его колышется, ноги едва держат его, подгибаются, и кажется, что человек в любую минуту свалится. Да и характер у него такой же несуразный. Тяжелый, неуклюжий, слабый, податливый, добрый и мягкий как воск и как будто нерешительный. Но когда Вайда вдруг вспоминал, что он все-таки что-то значит в своем тюремном заведении, он становился неумолимым, суровым, неистовым. С писарями он добр, так как сам в прошлом был фельдфебелем, уважает в них образованность. Вайда уже стар, со службой едва справляется и поэтому – мучительно ожидая пенсии – охотно принимает советы от писарей и особенно от Рашулы который в последнее время проявлял особое усердие. И сейчас Рашула подскочил к нему, желает ему доброе утро, расспрашивает о делах в семье – о жене и двух дочерях, которые позавчера уехали погостить к родным в село, а сегодня вечером, замечает начальник тюрьмы, возвращаются.
– Но сейчас вы еще соломенный вдовец, господин Вайда, хи-хи-хи! Ах, вот что! – подхватил его Рашула под локоть и вместе с ним выходит за ворота. – Вы слышали о Петковиче?
И он что-то оживленно шепчет ему и доказывает, а начальник тюрьмы, наклонившись, слушает.
– Несчастный человек! – молвит он. – Но я обязан доложить, господин Рашула, пусть это и сим-симуляция – должен!
Он не высказывает своего мнения, что в симуляцию не верит. Но такой у него характер, не любит он противоречить тем, кто умнее его; торопится отделаться от навязчивого собеседника и один идет наверх по лестнице.
Рашула вернулся, сел за стол. Он в приподнятом настроении, посвистывает. Ему самому кажется смешным утверждение, что Петкович симулирует, веселит его и то, что он советовал начальнику тюрьмы не сообщать суду и следствию о состоянии Петковича. Ведь следствие знает об этом уже со вчерашнего дня, а сегодня придет тюремный врач – сегодня день осмотра больных – и сам все увидит, и начальник тюрьмы также считает, увидит и непременно распорядится отправить Петковича в сумасшедший дом. Откладывать больше нельзя, времени мало, задуманный план необходимо осуществлять быстро. Эта ясная цель и связанное с ней напряжение воли, удовлетворение превосходным замыслом, недоступным для понимания всех этих глупцов вокруг, – не говоря уже о том, что они могли бы его осуществить, – все это воодушевляло Рашулу. Он тоже нетерпеливо ждет Петковича. Симулянта! Как бы завопил Юришич, если бы услышал от него о задуманном плане. Лучше ему ни слова не говорить. Лучше сегодня не задирать этого Юришича, вечного скептика и адвоката бедняков. Сейчас его, правда, здесь нет, впрочем, какое это имеет значение?
– Фух! – вставая, дунул он Мутавцу в ухо, а у ворот прозвенел колокол, потом еще раз, в караулке и проходной засуетились охранники. Один из них, усатый, появился во дворе, он ковыряет ногтями в зубах, в руке у него связка ключей и поэтому кажется, что у него железная борода.
– Мутавац! – небрежно произносит он, словно думает больше о зубе, чем о Мутавце. – Жена принесла вам кофе, но ей стало плохо, и чашка разбилась. Сегодня вам нет фруштука.
Он еще не успел договорить, как Мутавац, обернувшийся на звук колокола, стремительно метнулся к воротам, чего никак нельзя было от него ожидать.
Оттуда, из проходной, перекрываемые криками охранников: «Воды! Воды!» доносились громкие женские стенания: «Ой, зовите его, ой!» Это его жена, это Ольга.
– Пустите меня, пустите! – захлебнулся он в кашле, а усач уже закрыл за собой ворота, глядит на него через стекло и продолжает ковырять в зубах.
– Не положено, не положено! Сейчас ей будет лучше. Ее пустили в проходную, чтобы очухалась. Вот она уже встает.
И в самом деле, там, в углу, Мутавцу видно через стекло, окруженная стражниками поднимается с пола его жена, простирает к нему руки и кричит: