– Ребятки, ауф![7] Парашу выноси! Фруштука[8] себе заслужи! Ауф, ребятки!
Он идет от двери к двери и все подряд отпирает. Раскрываются черные плиты на гробницах. Расползаются по коридору серые, бледные фигуры стриженых заключенных. Множество ног глухо шаркают по красно-желтым каменным плитам, и возгласы, отрывистые, неясные, разносятся вокруг, как будто люди тщетно гонят друг друга куда-то, куда невозможно дойти. Кто тащит парашу, кто метлу, и все заняты делом или, по крайней мере, делают вид, что заняты. Громче всех орет и гремит ключами Бурмут, и не удивительно – у одного заключенного выскользнула из рук параша, вонючая жижа разлилась по коридору.
– Кхрраа! Тоже мне, а еще благородный называется!
Благородный Петкович – а это был он, – смеясь, смотрит ему прямо в глаза. Он рослый, крепко скроен, на залившемся краской лице сверкают глаза, зрачки горят, словно капли раскаленной смолы. Одет он в арестантскую одежду, серую, измятую, на ногах тяжелые, неуклюжие тюремные башмаки.
Смотрит он, стало быть, Бурмуту в глаза, ничего не говорит и только раскатисто смеется. Кажется Бурмуту, что это не тот человек, который ночью дубасил в дверь, страшился смертного приговора, виселицы и рыдал. Какой-то он другой сейчас. Но что ему до этого, какой есть, главное, чтобы кто-то вычистил коридор.
Взгляд Бурмута остановился на парнишке, который вертелся между сгрудившимися заключенными и что-то тайком прятал в карман. Грош, так его все зовут, потому что, напившись пьяным, он на дороге, недалеко от своего села, убил возвращавшегося с ярмарки птичника и забрал у него грош – все, что у того нашлось. Парню всего пятнадцать, и на столько же лет тюрьмы он был осужден, а поскольку приговор уже вступил в силу, через день-другой его отправят в настоящую тюрьму. Его камера находится в другом конце коридора, сюда он приплелся, чтобы выпросить у земляка табаку. И как раз засовывал его в карман, когда Бурмут ударил его ключами, – парнишка скрючился, оскалился, неестественно дико вскрикнул и хотел было кинуться к метле.
– Зачем вы его бьете? Вы не смеете никого бить! – оборвал смех Петкович и побледнел от волнения. – Я разлил, я и вытру!
– Вот я тебя ключами-то вытру! Сколько раз повторять – незачем тебе самому браться за это дело! Ты ведь у нас настоящий аристократ. А вы, шпана, что здесь собрались и скалите зубы? Марш отсюда, гады! Фруштук зарабатывать!
И Бурмут разгоняет заключенных, злится на тех› что пылят своими метлами. А Петкович берет метлу И тряпку из рук Гроша и принимается за уборку. Он склоняется над плитами пола, улыбается и, словно увлекшись приятным занятием, весело напевает. Кажется, что после окончания этой работы его ждет что-то необыкновенное.
– Может, вам хоть камеру подмести? – предлагает Грош.
– Не надо, здесь господ нет. Ступай лучше, возьми себе хлеба со стола, хо-хо-хо!
Грош бежит в камеру и потом, зажав в руке хлеб, стремительно пробегает мимо Бурмута. А Бурмут его и не замечает. В деревянной бадье кашевары притащили баланду и в сопровождении Бурмута ходят от двери к двери. Миновали канцелярию. Это первая дверь при входе в коридор. Рядом с канцелярией камера писарей, здесь Бурмут остановился, а кашеваров отправил дальше делить баланду; писарям она не нужна, потому что еду они получают с воли. Раньше, чем обычно, открыл он сегодня их камеру. Вставил, как полагается, ключ в замочную скважину, а внутри за дверью раздался топот, стук, звяканье, словно вся камера перевернулась вверх дном. Лязгает жестяное ведро, бухает стул по столу, слышны лай и мяуканье, и вот в этот невообразимый бедлам ворвался Бурмут и, как дирижер, принялся размахивать ключами.
– Подонки! Вы не дома! Здесь судебное учреждение! Тише!
Писари бросают свои инструменты и атакуют Бурмута со всех сторон. Какой-то хромой пробивается к нему, хочет всех опередить.
– Ich gratuliere,[9] папа, поздравляем, поздравляем!
Бурмут готов взбеситься.
– С чем поздравляете? Что сегодня? К чертям ваши поздравления, – он смотрит на их руки. – Katzenmusik, tas hajst – пункт десятый, а не Katzenmusik! День рождения, хорош день рождения с вами, ворюгами!
А из угла, выжидавший поначалу, крадется к нему сзади жалкий человечек, бледный, с морщинистыми, впалыми щеками, горбатый. Испуганно ждет, когда Бурмут обратит на него внимание, и судорожно стискивает в руках пузатую бутылку.
– Папочка, поздр… – бормочет он дрожащим голосом. Бурмут резко оборачивается и, как кобчик цыпленка, вырывает у него бутылку.
– Откуда это у тебя и зачем, подонок ты эдакий? – Он изучает бутылку на свет, и все писари, усмехаясь, косят на нее глазами. Только один, толстый, с маленькими глазками, язвительно смотрит на горбуна:
– Не дайте, папашка, себя обмануть. Это вода!
– Подавай ты мне такую воду каждый день! – отпарировал Бурмут и опять повернулся к горбуну. – Слышишь, тебе это не положено иметь! – Он хочет перед заключенными, заглядывавшими из коридора в камеру, представить дело так, будто это не взятка, а подлежащий реквизиции продукт, который он имеет право отобрать. – Если тебе доктор разрешит – верну.
– Это вам пап… на д-день р-рождения, – заикается горбун, но Бурмут подскакивает к нему и хватает за горло.
– Какой день рождения! Ты, дубина горбатая!
Он стиснул его так, что глаза у горбуна вылезли из орбит как у повешенного. Стремительно метнувшись к толпившимся в коридоре заключенным, Бурмут оттолкнул его, горбун закачался и стукнулся головой о стену; от растерянности Бурмут выпучил глаза, а писари громко рассмеялись.
– Подонки! Гхррааа! Чего ржете? По камерам! – Бурмут замахал ключами над головами заключенных.
Как раз в эту минуту возвращались кашевары с баландой, и один из писарей, высокий, желтолицый, протянул в их сторону миску. Он склонил голову, и в шее у него что-то заскрипело.
– Папочка, я сегодня в общей столовой. Не забудьте!
– Снова за свое, ворюга! В господина играешь! Дайте-ка этому обжоре тюремной баланды! Пусть жиреет, подонок!
– Истратил Ликотич деньги на французский бренди, – смеется кто-то из писарей, но Бурмут не слушает, потому что на другом конце коридора расшумелись заключенные. Он кидается к ним, старается перекричать, запирает в. камеры. Он запер бы и Петковича, но того в камере не оказалось. Где же он? Наверное, во дворе. А здорово он все почистил! Заставлю и в другой раз.
– Hausarbeiter![10]
Из угла, где водопровод, вышел сутулый, заросший щетиной человек: он никак не может взять в толк, как бы ему помыться. Препираются они друг с другом я тут вдруг из того же закутка появляется Петкович с парашей, пузатой, выкрашенной голубой краской. Несет ее довольный, улыбающийся и даже торжественный. А прислонившийся к подоконнику возле камеры писарей бледный молодой человек спрашивает его:
– До каких пор вы, господин Петкович, будете в Хорватии таскать парашу?
Петкович странно посмотрел на него и еще более странно усмехнулся.
– До тех пор, пока в Хорватии будет параша в правительстве.
– Или правительство в параше… – он не закончил Петкович перебил его.
– Нет правительства, которое не могло бы быть лучше, а лучше всего, когда нет никакого правительства.
Петкович входит в свою камеру. А молодой человек, шагнув за ним, останавливается, потом подходит к другому окну и рассматривает тюремный двор, черный, с зелеными разводами плесени.
Бурмут тем временем вернулся и в этой части коридора запер заключенных в камерах.
– Ну что, бомбометатель Юришич, – обращается он к нему, – в камеру пойдешь?
– Нет, во двор, только книгу возьму.
– Книгу! Так уж ли тебе помогли книги, если ты в тюрьму попал! Бомба тебе нужна, несчастному.
Юришич отправился за книгой, а Бурмут тут же забыл про него и снова побрел к камере писарей. Естественно, господа писари – ему осталось только убедиться в этом – уже смылись во двор.