— Вы злая, фрау Милда, — сказал он, повернулся и снова зашагал к двери на террасу. — От женщины христианки, тем более католички, я ждал большего снисхождения.
Милда молчала. Каждый раз, когда Дангель делал поворот, она слышала аромат духов. Он смотрел себе под ноги, но Милде казалось, что он все равно ее видит, и в страхе она поплотней закуталась в халат.
— Вам трудно понять, фрау Милда, как мне нужна ваша любовь, — продолжал Дангель. — Со стороны кажется — мне можно позавидовать, а на деле я самый разнесчастный человек. С детства никто меня не любил. Отец был литовец, Дангялис, мать — немка, и они вечно ссорились из-за того, на каком языке следует говорить в семье. Отец хотел сделать из меня литовца, мать — немца, и оба колотили. Первый — когда я говорил по-немецки, вторая — за литовский. Потом родители разошлись, мать вышла за настоящего немца, но мне снова доставалось, потому что отчим не мог забыть, что во мне течет литовская кровь. Я влюбился в девушку, местную, клайпедскую. Девушка скрыла, что она еврейка, и я снова нахватал тумаков. Oh nein, не плеткой или там кулаками — красивыми словами отлупили меня идейные товарищи, чуть вся карьера не пошла прахом. Когда мужчина обжегся в любви, непременно появляется другая женщина. Женился — на сей раз выбирал с головой — на чистокровной пруссачке, симпатичной, красивой, из приличной бюргерской семьи; вскоре она меня бросила: не понравилось, что я вступил в СС. Как видите, фрау Милда, у меня есть основания ненавидеть как евреев, так и своих сородичей, которые, раболепствуя перед памятью дедушки Гинденбурга, оплевывают свою нацию. У битого человека не может быть сантиментов к отбросам общества, если даже они ходят на двух ногах и говорят на том же языке. Но такой человек больше, чем кто-либо, нуждается в женской ласке, фрау Милда!
Дангель говорил как педагог — спокойно, но проникновенно, с паузами, чтоб слушатель лучше усвоил материал. В эту минуту он не кривил душой — в этом Милда не сомневалась.
— Каждого из нас жизнь так или иначе награждала тумаками, господин Дангель, — ответила она, стараясь подавить в себе жалость, вызванную невероятной исповедью начальника гестапо, — откровенность всегда обезоруживала ее. — Но неужели поэтому мы должны… колотить других? — У нее чуть не вырвалось «убивать». — При чем тут «отбросы общества»? Вы вообще ненавидите людей, испытываете наслаждение…
Она запнулась, увидев его перед собой. Близко, так близко, что услышала прерывистое дыхание.
— Милда… Mein kleines Mad…[39] Пойми…
Белый овал лица заслонил комнату. До этого она успела увидеть руки, протянутые как для милостыни; поняла — надо что-то делать (звать на помощь, бежать, ударить ногой в живот), но оцепенение парализовало мышцы. У нее даже не хватило сил закрыть рот: она замолчала на полуслове. От острого запаха одеколона, а еще больше от его губ, жадных, словно вливающих в ее тело расплавленный металл, Милда потеряла голову.
Но лишь на мгновение. Волна, только что швырнувшая ее на дно, теперь выбросила на поверхность, и где-то под вращающимся потолком понесла через всю комнату. Заскрипел диван. Потолок больше не вращался, вещи стали на свои места. Рядом стоял Дангель с лицом, искаженным страстью. Уже без пиджака, без галстука. В сузившихся, налитых кровью глазах горели костры победы, и Милда от этого знакомого пламени вдруг пришла в себя. Вскочила и, запахивая полы халата, бросилась к двери на террасу. Но Дангель тут же поймал ее и повалил на диван.
— Милда… Mein Liebe[40], будь умницей… Мы же взрослые люди… И вообще — я же люблю тебя… Не дури… — бормотал он, одной рукой обхватив ее за талию, а другой неуклюже расстегивая халат.
Она, наверное, укусила его. В ухо, когда он повалил ее на спину, или в руку. А может, в подбородок? Похоже, досталось ему и тут и там — кусалась она, как волчонок. Он гадко выругался и отпустил ее. Она увидела его лицо, багровое, как у новорожденного, но уже бледнеющее, — наплывая со лба, возвращалась привычная маска. Почувствовала, что лежит почти голая, но так обессилела, что не могла даже шевельнуться. Дангель окинул ее презрительным взглядом. В его глазах было столько гадливости, что он не мог бы больнее оскорбить ее, даже плюнув в лицо.
— Приведите себя в порядок, мадам, — сказал он, высокомерно отворачиваясь. — Мы не азиаты, не насилуем женщин, зря вы так отважно защищались. Да, вы умеете набивать себе цену. Если начистоту, я тоже не сторонник легких побед, но не люблю сражаться с женщинами до крови. Да и произошла ли бы такая схватка, не будь у вас господина экс-учителя? Нет, фрау Милда, вряд ли вы считаете воздержание добродетелью. Чем вы хуже девиц, которые в специальных заведениях увеселяют германских солдат? Теперь, когда вас ничто не связывает с господином Адомасом, стоит подумать о вашей кандидатуре…. Не сомневаюсь, вы окажетесь по вкусу даже более разборчивой публике, — например, господам офицерам. Я охотно сосватаю вас туда.
Милда встала на колени на диване, подоткнув полы халата. Хотела что-то ответить Дангелю, но ее била дрожь и слова застревали в горле. Прижавшись к стене, как загнанный зверек, она с ужасом смотрела на квадратную спину, которая раскачивалась то вперед, то назад, словно не решаясь, в какую сторону упасть, кого размозжить своим весом.
— Oh ja, мадам, вам будет жалко покинуть господина Гедиминаса, но не казните себя, мы и для него найдем местечко, — продолжал Дангель. — Господин экс-учитель, переквалифицировавшийся в мужика, позволил себе препакостно подшутить над немцами, а мы, хоть и оптимистически настроенная раса, не всегда ценим юмор.
— Эти газеты… — Язык наконец повиновался Милде. — Гедиминас Джюгас тут ни при чем. Могу объяснить…
— Объясните, а как же, объясните, когда спросят. — Дангель теперь надевал через голову галстук. — Господин Джюгас думает, что мы проиграем войну, если он начнет саботировать поставки. Чудак! Германия еще не проиграла ни одной войны. Ее ставили на колени, но каждый раз она возрождалась, становилась еще сильнее. Такие державы, как Германия, не погибают, гибнут отдельные люди, и в первую очередь — ее враги. Nehmen Sie das in Acht, Frau Milda[41].
Дангель надел пиджак, собрал с паркета листки и, торопливо засунув их в карман, направился к двери. Он ни разу не посмотрел на Милду; она видела только его спину — изломанный четырехугольник, который на мгновение застрял в дверях, но преодолел невидимую преграду и прорвался на террасу. Шаги на кухне, в прихожей, глухой хлопок двери. Все эти звуки пронзали Милду, как гвозди, загоняемые одним ударом, и она прижималась к стене, словно хотела вдавиться в нее… Наступила тишина. Даже ветер, казалось, окаменел за окном. Лампочка под абажуром качалась над столом, отбрасывая на стены и паркет причудливые тени. В пепельнице тлел окурок сигареты; голубая кисея дыма висела над столом, и казалось, что стол — нагромождение посуды — плывет в тумане, удаляется, как островок, на который уже не вернуться… «Вот и все…» — машинально подумала Милда. Ее как будто оттолкнули от стены. Не отрываясь смотрела она на стол, видя лишь дымок из пепельницы, ощущая тошнотворный смрад табака. Потушить эту противную головешку! Подскочила к столу. Хотела схватить, раздавить в пепельнице, но увидела влажный кончик сигареты и отдернула руку. Нет, Дангель еще не ушел! Остались вмятины его зубов на сигарете, провонявший дымом и одеколоном воздух… Она и теперь дышала этим воздухом… Распахнуть окно, тотчас же распахнуть окно! Но и там был он… В гулкой темноте, среди деревьев и домов, кралась его тень, заполняя пространство тлетворным дыханием. Он был вездесущ. Милда чувствовала на себе его руки. Беспокойные, юркие, как нагревшиеся на раскаленном песке ящерицы. На губах горел его поцелуй. Никогда она не казалась себе такой грязной, как в этот час. Ощущала даже на своем теле пятна, могла их нащупать. Пятна ширились, просачивались сквозь кожу, поганя и того, еще не родившегося. Не понимая, зачем это делает, сбросила халат, сорочку, вытерла обнаженное тело полотенцем и начала одеваться. Она надела лучшее платье, как на бал. Причесалась, подкрасила губы. И все это, не зная, для чего. Она вообще не думала ни о чем; собиралась, как заведенный автомат, не слыша больше ни запаха дыма, смешанного с одеколоном, не чувствуя его рук, ползающих по телу. И, только очутившись на кухне, наконец поняла, куда собирается. Кстати, почему она шла через кухню, если во двор можно было попасть прямо с террасы? Наверное, по привычке, потому что не отдавала себе отчета в своих поступках. И вот здесь, на кухне, у нее мелькнула первая отчетливая мысль: «Бежать!» Все равно куда, только быстрей из этого загаженного дома, из этого города, а если можно, то и с этого света. Повернула выключатель. Свет залил кухню, захватив часть прихожей. Там стоял Берженас, старый добрый Берженас. В черном котелке, с полированной тросточкой в руке, с седыми бачками, обрамляющими мягко улыбающееся лицо. Господин бургомистр, вернувшийся с заседания на ужин.