— Что ты тут плетешь, дядя! — рявкнул кто-то.
— Да он пьян.
— Ну, Габрюнас, и пускаешь же ты за стол всякую шваль!
Человек вскочил, задетый за живое. Мне показалось, что он пьян, — во всяком случае, дошел до той степени опьянения, когда не отдают отчета в своих поступках.
— Хорошо! — выкрикнул он, по-утиному ковыляя к двери. — Я уйду! А вы оставайтесь и жрите, пока немцы вам столы не подчистили. Но помните — настанет и для вас такой день, когда, потеряв избу и родных, вы будете таскаться по деревням. Вот-вот придет такой день, как тут господин учитель говорил. Придет, помяните мое слово!
Он бы говорил еще, но тут подскочил к нему дюжий парень и, схватив за шиворот, вытолкал во двор. Вслед за ним полетел полушубок, висевший в сенях. Габрюнас топтался у двери, выговаривал на правах радушного хозяина: ешь, спи, будто жалко, но зачем такую чепуху…
Я встал с лавки и, воспользовавшись суматохой, незамеченным проскользнул на другую половину дома, где висело мое пальто.
Была полночь, темно, хоть глаз выколи, моросил мелкий дождь, на дороге — гололед. Конечно, следовало выспаться и с рассветом тронуться в путь, который теперь казался смыслом моей жизни. Но я не мог больше оставаться под крышей Габрюнасов! Нет! Будь что будет, я должен уносить отсюда ноги. Пока еще горю, как только что зажженный факел, который до этого только коптил и не давал света. Разумеется, я просто не доверял себе, боялся, что это лишь временное прояснение в мыслях, оно минует, и я еще откажусь от своего решения. Или случится что-то, какое-то препятствие остановит меня, и я лишусь возможности искупить свою вину перед людьми и самим собой. Главное — перед собой. От людей можно спрятаться, скажем, сбежать туда, где тебя никто не знает, — люди ведь снисходительны и забывчивы, — а от себя не убежишь. Так что иду я к вам не мстить, хоть вы и назвались народными мстителями, Пятрас, а очистить совесть, чтобы дальше жить человеком, Я мог пойти и к людям Туменаса, если б они не думали, что можно уничтожить лютого зверя, бормоча у себя под носом проклятия в его адрес.
Ах, Пятрас! Тебе трудно себе представить, что я пережил, уйдя с хутора Габрюнаса. Темная ночь, да еще дождливая, всегда наводила на меня тоску, но теперь я чувствовал себя уютно, как младенец на руках матери. Талый снег, смешанный с грязью, хлюпал под ногами, местами доходил до щиколоток; через каких-нибудь полчаса я промок и изгваздался до ушей, потому что поначалу, пока глаза привыкали к темноте, то и дело падал. Но ни разу не подумал зайти куда-нибудь и дождаться рассвета. Нет, здесь мне нечего было делать. На хуторе, где два молодца, беззаботно хохоча, пилили дрова, во дворах с униженно кланяющимися журавлями, с подойниками на изгородях, в избах с занавешенными окнами, за которыми храпели (или праздновали рождество) крестьянин с женой и детьми, а в хлеву, в окружении поросят, довольная всем, хрюкала свинья. Нет, этот мир не для меня. Я не хочу быть белкой в колесе, мне надо вырваться из этого мира, освободиться от него. Скорей, не медлить ни минуты! Если и остановлюсь перевести дух (я почувствовал усталость), то только на заброшенном сеновале под ясенями. Зароюсь в солому там, где мы лежали, поглажу в мыслях льняные волосы, расцелую губы. Попрощаюсь с прошлым, обещавшим так много, а в конце концов отнявшим даже последние жалкие крохи.
Временами меня охватывало чувство, словно за мной следят, но я приписывал эти страхи больному воображению. Лишь выйдя к развилке, откуда одна дорога вела в Краштупенай, а по другой, оставив город в стороне, можно было добраться до Лауксодиса — я увидел силуэт человека. Но он двигался навстречу, а не за мной. Мне и сейчас неясно, как он меня обогнал, — наверное, когда я случайно свернул не на тот проселок или когда переобувался, присев у стены какого-то дома? Мне и в голову не пришло, что кто-то может идти за мной по пятам, а потом забежать вперед единственно для того, чтобы я своими руками сделал то, чем так гнушался, за что презирал и осуждал других.
Было часов шесть утра. Дождь перестал. Подул сухой, холодный ветер, в прояснившемся небе замигали звезды. Черная от дождя земля, хранящая в складках белую пену не растаявшего еще снега, четко выделялась на посветлевшем горизонте, на котором еще рано было появиться заре, но звезды и луна, блуждающая где-то между поредевшими тучами, давали достаточно света, чтобы я разглядел человека на развилке дорог. Сделав несколько шагов в сторону Краштупенай, он нерешительно трусил назад и бросался на другую дорогу, потом снова возвращался на развилку и тщетно пытался прочесть в потемках надписи на указателях.
Это был все тот же крестьянин из Аукштайтии, бедняга, как я с жалостью подумал о нем несколько часов назад, мой товарищ по несчастью, которого нажравшиеся боровы Габрюнаса выкинули за порог… Вы можете смеяться над моей наивностью, доверчивостью, слепотой, над чем хотите, издеваться, как я теперь издеваюсь над собой, хотя руки все еще трясутся, но поверьте: я и правда обрадовался этому человеку. Ему не нужно было даже прикидываться — я сам мог взять его за руку и сказать: «Виноват, дружище. Прости. Я рад, что ничего с тобой не случилось за эти недели. Давай забудем первую неприятную встречу и станем друзьями. Тогда я не знал, что у нас один путь, а теперь — пошли. Можно бы прямо в домик на опушке, но боюсь, мне там не поверят, однажды они протянули мне руку, а я показал им кукиш. Не унывай, в Лауксодисе у меня есть приятель, пожалуй, даже друг. Он отведет нас с тобой по назначению, не бойся. Не будешь больше таскаться, трястись за будущее, прятаться от преследователей, терпеть унижения от своих. О, Черная Культя для нас сделает все». Но я сказал все это через десяток минут, и еще горячей: меня подкупило отчаяние этого человека.
— Приятель! — крикнул он, когда я свернул на дорогу, ведущую в Лауксодис. — Не скажете часом, как выйти на Краштупенай?
— Чего вам там? — удивился я, узнав его. — Хотите прямо к немцам угодить?
— А, это вы, господин учитель! — в его голосе я почувствовал радостное облегчение. — Если б я не слышал, чего вы наговорили этим свиньям, подумал бы, что выслеживаете меня, хотите выдать гестаповцам. А может, так оно и есть: хитер народ стал… Да чихал я на ихние хитрости! Вот пойду и сдамся властям.
Я шагнул к нему и взял за плечо:
— Вы все еще не протрезвели, дружище. Такие дела не решаются с пьяных глаз.
— А мне виднее! — отрезал человек. — Отец частенько меня поколачивал — строгий был старик, — да только по мягкому месту. Никто меня не пинал, за шиворот не таскал, а чтоб выбросить на улицу, как последнюю собаку… Не-ет, такого сраму ни я, ни мой отец, а может, ни мой дед не знали… Свои же люди, литовцы… Никакого сочувствия к человеку, попавшему в беду… Никакого единства, каждый за свою шкуру трясется… Обидели!.. — Человек икнул, видно, захлебнулся слезами, и добавил. — Я-то не обидчивый, в бутылку не лезу. Но вы вот рассудите: как долго продержишься, раз такой народ! Раньше или позже… Так какого черта вшей кормить, коли один конец? Пойду, сдамся, пускай везут в этот ихний рейх.
— Опомнись! — Я потряс его за плечи. — Раз мы третий раз встречаемся, значит, суждено до конца быть вместе. Пошли!
До заброшенного сеновала под ясенями оставалось не более четырех километров, но мы, наверное, не прошли бы это расстояние и за час: от усталости оба едва держались на ногах. А если двигались вперед, то только благодаря общей мысли: быстрей добраться до цели.
Общая мысль… Ах, Пятрас, как я был наивен, полагая, что у нас одна мысль! Не один, я больше не один! — заходилось от радости сердце. Я могу опереться на своего брата, обиженного судьбой. Все-таки жизнь иногда бывает и справедлива… Моя душа распахнулась, кал so рота хутора перед долгожданным гостем. Я то шел рядом, то обгонял его и говорил, говорил… Этот человек должен знать, думал я, какие пытки я перенес в гестапо. Пускай поймет, что не только он потерял кров, родных, что рядом с ним человек еще более несчастный, навеки утративший женщину, которую любил, выгнанный из родной избы, где уже хозяйничают чужие. Ладно, не унывай, дружище, есть еще люди на земле, они нас приютят.