Дрожит палка в руках. Ходко бежит Олонг, не отстает парень, наскакивает сзади на лыжи.
В ложбине горного ручейка пересекли свежий след марала. Парень крикнул Олонгу:
— Я по следу за маралом пойду!..
— Пойдем ко мне. Завтра помогу, сразу зверя загоним!..
Станок у незамерзающего ключа. Издалека видно зеленый кедр. Снег объело дымом. Под нижними лапами из еловой коры шалашик. Голодным лаем встретили Олонга собаки. Олонг, подбегая к ним, сдернул лисицу и, держа за задние лапы, совал в собачьи морды. От звериного запаха меняется собачий лай. Горячие длинные языки слизнули мерзлые кровяные шарики. После звериной крови не скулят собаки, а отрывисто лают.
Задымился костер в охотничьем шалаше. Налил в котелок из ташаура, кожаного мешка, араки.
Нет шкур у Олонга, чтобы разостлать гостю. Он сбросил полушубок и подостлал парню. Тот молча уселся у костра, грея руки. Вкусна горячая арака. Араку пьют берестяными чашечками, заедают ломтиками строганной оленины.
Говорит парню Олонг о Чулышманских нагорьях, об аиле, о Тохтыш.
— Скоро у меня в аиле будет ардинэ: родится сын.
Олонг достал из кожаного мешечка череп зайца и лисьей теплой шкуркой вытер коричневые косточки; грея над костром череп, спрашивал парня:
— А как тебя кличут?
— Парфен, — не смотря на Олонга, ответил гость.
— Якши, Парфен, охотник сын у меня будет, лисица от него не уйдет, и соболь не обманет…
Охотники ложатся спать. На костре дымятся две смолевых колоды. Храпит Олонг. Парень ворочается, вздрагивает от треска вылетающих искр. Ветер закручивает дым. В дыме, а не во сне, рисуется Манефа. «Христофорко выдру убил, соболей несколько запутал, норок штук десять, а белок… без счета… Мне бы, дураку, тоже за Сайлюгем уйти надо было бы… А Манефа меня боле любит… С Христофорком на посиделках мало пляшет… Двадцать коров, табун лошадей, сотня колодок (пчел), отец… одежда хороша… дом крепкий. У меня Христофоркиного не менее. Отдадут за Христофорка, он сот на пять зверя на свадьбу добыл…»
В ночь тягуче выл ветер, стонали кедры, шелестели берестины шалаша. Парень вздрагивал, ворочался, садился к костру. Он поворачивал колоды, дул, и пламя вспыхивало ярко.
Глаза у парня стекленели в одной точке… На жерди, подпирающей шалаш, свисая над спящим Олонгом, висела лисья шкурка. От налетающего ветра и кружащегося дыма она, точно убегая, заметала след хвостом. Мысли метались, кружились, вились, бежали за лисьим хвостом.
Вылетевший из костра уголек упал на руку Парфену. Он лениво смахнул его, точно отогнал муху, плюнул на ожог, потер и не чувствовал боли….
Мысли жгли больнее: «Сотни стоит. Старики говорят: лисицы по тысячам есть…»
Из-под шалаша дуло. Олонг глубже завернулся в полушубок и уткнулся в шапку. Храпит.
«Ишь, сволочь, алтаишка вшивый… спит сладко… чужое сосет…»
Хвост в ветерке приветливо махал.
«На что ему? Пропьет… погань такая… Манефу возьму… Баба здоровая, работать не выболела… Дом новый отстрою… Ему ничего не надо… Старуха есть, шалаш, костер — везде можно сделать… У меня ребята родятся… Первого Елизарием по деду назову… Девка родится, Устей окрещу…»
Мысли сладкие, тягучие, липкие. Ветер крепчает, трещит лес, набухшие снегом ветви, обрываясь, шлепаются в сугробы. Отодвинув берестину, выглянул Парфен из шалаша. Снегом порошнуло и глаза.
«Пуржит! В такую ночь следов нет…»
Трясет Парфена лихорадка. Надевает полушубок. Руки ищут рукава…
«Возьму, — моя… Не догнать… лыжницу заметет…»
Обулся. Ружье к выходу поставил. Близко к зверю подполз на четвереньках. Вытянулся на руки. Нож в зубы, глаза на Олонгову шапку. Секунду дышать перестал…
Обрезал ножом жилу, привязанную за ноздрю шкурки. Ползком к двери… От тающего снежка скользнула нога… Головой в дверцу… Загрохотало, зашумело. Вскочил испуганный Олонг… Глаза метнулись… Из-под Парфенова живота торчал лисий хвост… С ножом бросился Олонг. Падая, руки Парфена схватились за ружье. Стрельнул в Олонга сбоку, в ноги. И больше не кричали, а вертясь, сопели по-медвежьи… Хватали зубами за пальцы, за нос… Завыли собаки, чуя звериное урчанье…
Олонг с простреленной ногой отполз, таща за дырки ноздрей шкурку. Она была проколота в нескольких местах ножами и вымазана в грязи и пепле. Свежая кровь двух человек и старая, запекшаяся, звериная, была липуча; висели на хребтинке и брюшке угольки…
Олонг хотел рукой обтереть, но она была вымазана в крови. Он вычистил об рукав нож и снял им угольки.
Прикладываясь ртом к шкурке, он обсасывал ценные волоски, выпачканные в крови. Потом встал, чтобы повесить лисицу на старое место, но ноюще подкосились ноги… И Олонг увидел, что ноги сочились кровью. Он сбросил штаны, охватил руками одну ногу, — кровь брызнула ручейками… Схватив горсть пепла, начал засыпать раны. Грязью потекла кровь…
Слезы у Олонга соленые, мажут сажу, пот и грязь на лице.
«Два перевала, пять незамерзших речек, десять дней ходу до аила… Ой… Ой!..
Схватился за кожаный мешочек. Высыпал на руку изломанные косточки черепа:
— Ой, ардинэ изломал, сына не будет!.. Эрлик — злой дух — ноги прокусил… Эрлик задавил… Помирать надо в черни… о!..
— О… о… го… го… ох… о… о!
Тихо, протяжно, с надрывом застонал у входа двери раненый Парфен.
Олонг через костер в испуге метнулся из шалаша.
Залаяли собаки. В снегу не так жжет ноги. У кедра, где привалился Олонг, снег заалел, расползаясь кровяным пятном. От ветра лохматились в льдинках крови волосы. На лице были полосы крови, пота и грязи. Он стонал тихо, по-звериному, как медведь с рогатиной в боку.
— Ой… ой… мне в лесу смертью черной умирать надо!..
От крови согрелся снег у ног. Болью зажгло. Олонг наклонился, горстями прижал снег к ранам…
С криком безумным, оставляя кровяные следы, побежал Олонг к обвалу, к речке…
Над обрывом качаются в ветрах ветви старых кедров. Размотав на ходу чумбур, Олонг завернул петлей волосяную веревку. С криком соскочил с сучка. Кедр пошатнулся.
Бухаясь в воду, падали с ветвей комья снега, с болтающихся ног в незамерзающий ручей капала кровь. Кровяные градинки подхватывали на лету выскакивающие из воды хариусы…
Собаки чуют смерть… Они от голода выли день и ночь…
На другой день, шатаясь, вышел из шалаша Парфен. Связал мордами вместе собак и на один заряд пристрелил. Еще дергающихся схватил за хвосты, потащил к ручью, но сил не было, ныла рана в боку, и на руке стащил по одной. У ручья увидел в петле качающегося Олонга. Он на секунду, испугавшись, отскочил на шаг, но спокойно сказал вслух:
— Давно бы так! И рук о тебя марать не стоит… Ишь кровянистый зверюга!..
В волосяной петле качалась сплошная красная ледяная сосуля…
Парфен зажег шалаш, отрубил сук, на котором висел Олонг, перекинул лисицу через спину, и, согнувшись, подпираясь на палку, заскользил по голубому насту на перевал.
По лесным тропам, избегая человеческого запаха, бежит зверье за зверьем, чуя теплую кровь… Ночью бесшумно пролетает сова, гоняясь за зайцем.
Вьюга пуржит снежными ветрами. Замело лыжницу, кровяные снега, пепелище…
В дупла, под коловины, в снежные норы залегает зверь. Уходят из черни охотники. Ночью на теплых полатях, под полушубками, кряхтит и ворочается Парфен. Болит рана. Во сне мерещится Манефа:
«В конце месяца поеду сватом… Христофорко на сотню напромышлял, мне за лисицу две дадут».
Мысли тягучие, сладкие, липкие…
ГЛАВА III
ЛЕДЯНАЯ СМЕРТЬ
Чен-ай — месяц ветров — так зовут алтайцы февраль, злой, изменчивый месяц. В этом месяце срываются с горных вершин снежные столбы и, оседая в долину, насыпают валы на серебристый наст. День прибывает на три аркана. Солнце поднимается в рост человека, сидящего на коне. По утрам клубится от кедрачей сыпчатый иней.
Зернистая белая пустыня тянется на сотни километров. Здесь, кажется, нет и не может быть человека, только рядами сказочных дедов-морозов стынут в пушистой бахроме кедрачи да клубятся водяным паром обсусоленные пороги Чулышмана. Под скалой, у незамерзающего ключа, точно пароход в заброшенной гавани, дымится аил. Внутри аила, на берестяных стенах, лепится толстый слой сажи. От горящего костра тепло в аиле, ночью и днем огненные языки лижут толстые смолевые пни.