Уоррен чувствовал себя как дома в этой семье, которая улаживала больше проблем, чем доставляла. По сравнению с Деларю, Манцони казались ему грубыми америкосами, неотесанными эмигрантами, которые, когда им надо было кого-то убедить, сразу повышали голос, и в чьих разговорах деятельность Фрэнка Костелло упоминалась чаще, чем произведения Моцарта. Так что, когда Лена произнесла эту ужасную фразу: «Ты меня стыдишься», все было как раз наоборот — он стыдился их.
Первое время Уоррен ссылался на частые поездки родителей в Штаты, затем стал приводить другие, разнообразные доводы: у матери депрессия, отец заканчивает трудный роман, семейные разборки, которые, естественно, проходили за закрытыми дверями. А потом ему стало не хватать фантазии, естественности, его отговорки становились все более сомнительными, и он проклинал себя за это.
— Ну, что теперь? Родители разводятся? Сестра сломала ногу?
Теперь каждая ложь Уоррена воспринималась как оскорбление, ставившее под сомнение их совместное будущее.
— Милый, если тебя что-то смущает, скажи просто. Tы думаешь, я не смогу понять, принять их такими, какие они есть или какими ты их считаешь?
— Знаю, знаю, мой ангел. Но мой отец — довольно… своеобразный человек.
— Ну и что? Он ведь никого не убивал, насколько мне известно!
Если бы Уоррен не прикусил язык, он ответил бы вот так:
«Я никому не пожелаю повстречать моего отца на своем пути, а еще меньше — сидеть с ним за одним столом. Когда он пьет чай, то с шумом втягивает его в себя вместе с тартинками, которые в нем размачивает. Он считает, что Шопенгауэр — это автогонщик, при виде же женщины его в последнюю очередь интересует ее лицо. Хотя неотесанность — это еще что! Он — убийца! Не в переносном смысле — в самом прямом. Мой отец убивал людей, и не на войне, а в самый благополучный период истории своей страны, убивал, чтобы жить припеваючи. Он принадлежит к опасному виду. Он не делает ничего из того, что говорит, но делает все, что думает. Имея дело с моим отцом, трудно предвидеть самое плохое — может не хватить воображения. У него пуленепробиваемое самомнение, и Богу надо было бы добавить еще пару-тройку заповедей — исключительно для него».
Эта правда, неприемлемая для многих, оказалась бы еще более неприемлемой для Лены, которая, несмотря на весь свой независимый вид, была очень уязвима и не выносила никакого насилия. Черта характера, свойственная всем Деларю. Для них если кто-то воровал, то от нужды, если кто-то убивал — то только потому, что у него было тяжелое детство. Если двое дрались, то ни тот, ни другой не мог быть прав — правда находилась где-то посередине. Когда конфликтовали две страны, уладить всё можно было только дипломатическим путем. Они свято верили в справедливость и считали, что от совести никуда не скрыться. Маленькая Лена воспитывалась на представлениях вроде того, что злого человека накажет его собственная злоба или умный должен уступить. Уоррен не переставал удивляться их невинности. Верхом всему стал печальный день, когда в их дом проникли грабители. Они не взяли почти ничего, кроме столика эпохи Наполеона Третьего, который передавался у Деларю от отца к сыну. Эта вещь была гордостью господина и госпожи Деларю, и ее пропажа стала их главным горем. Лена со слезами на глазах говорила о «насилии», ее не волновали ни стоимость украденного, ни даже его моральное значение для семьи, ее ужасала сама мысль о том, что кто-то посмел проникнуть в их семейный кокон. И ради чего? Ради горсти бумажек, которые потом пойдут по рукам?
Как мог Уоррен при таких условиях признаться Лене, что в прежней жизни его отец закатывал людей в бетон, размышляя при этом, открыт ли еще китайский ресторанчик на углу… Что он жег и топил в крови целые кварталы, чтобы округлить свой месячный доход… И что если бы он пришел грабить Деларю, то заставил бы их сознаться, где они прячут сейф, которого у них никогда не было…
Даже если бы в пылу любви Лена сказала Уоррену: Ты не виноват в преступлениях твоего отца, она все время думала бы, не унаследовал ли он его страсти к насилию. Уоррен не хотел рисковать, он боялся увидеть однажды на ее лице это сомнение и что ее родители сочтут его за преемника Аль Капоне. Было еще кое-что похуже: вендетта. Пока жив хоть один итальянец, имеющий отношение к традиционной «Коза ностре», над Джанни Манцони и его потомками висела угроза смерти. Бэль и Уоррен как раз из них, и хотя они позабыли об этом, разве можно подвергать такой опасности ни в чем не повинных людей?
Уоррен слишком затянул с этим. Лена устала от его недоверия. Скоро она устанет и от него.
— Хочешь, я докажу тебе свою любовь, мой ангел?
— …?
— Торжественно обещаю тебе, что увижусь теперь с родными, только когда ты будешь рядом со мной.
Лена удивленно улыбнулась и позволила ему обнять себя за талию.
* * *
Воскресенье в Мазенке принимало совершенно неожиданный оборот. Клара только что вылила на Магги шквал дурных новостей, грозивших катастрофой. Торговец моцареллой, очередную партию которой ждали завтра, отказался от поставок: какой-то совершенно новый клиент скупил всю его продукцию и запросил эксклюзивных прав на сыр по цене, ставившей его вне конкуренции. В то же время неизвестный позвонил поставщику пармезана из Реджио Эмилия и выразил сомнения относительно финансовой состоятельности «Пармезана», намекнув, что заведение находится на грани разорения и вот-вот окажется под судебным надзором как неплатежеспособное. Переубедить его Кларе не удалось. Но что хуже всего, Рафи вернулся с рынка Ренжи с пустыми руками: все отборные баклажаны были скуплены неизвестным клиентом, который собирался ежедневно, не торгуясь, закупать весь товар. В последний момент Рафи удалось перехватить партию овощей у торговца с бульвара Шаронн, но дороже и худшего качества.
— Я иду на поезд. Скоро приеду, — сказала Магги.
О совпадениях не могло быть и речи. Она знала имя того, кто подложил ей эту свинью. Найти новых поставщиков будет нелегко, придется сначала протестировать их продукцию, потом убедить их выбрать в клиенты именно ее, что потребует времени и денег, а где их взять. Конечно, она могла понизить свои требования к товару, ее шестьсот порций в день и так распродадутся, но вот эта-то логика — логика ее злейших врагов — и была ей противна больше всего.
В какой-то момент Магги захотелось все бросить. В конце концов, не будет же она наживать себе язву из-за тарелки баклажанов или впадать в депрессию из-за своего заведения?! Она уже доказала себе все, что хотела. Теперь можно прикрыть потихоньку лавочку и вернуться к своему садику.
В нескольких метрах от нее, на диване в большой гостиной, Бэль пыталась заниматься своими лекциями, но ей было никак не сосредоточиться. И что она теряет время с этим Франсуа Ларжильером? Он только и твердит во весь голос, что не подходит ей, что не верит в единство противоположностей. И что она привязалась к этому психу, который смотрит на нее как на бедствие? Упрекает ее в том, что она слишком живая?
Да пропади он пропадом со своими шестью экранами и двенадцатью комнатами, идиот!
Не успела она принять это решение, как вышеупомянутый псих позвонил ей на мобильник.
— Бэль, мне вас не хватает.
Наверху Фред в ожидании обеда заперся в комнатушке с голыми стенами, бывшей когда-то, очевидно, монашеской кельей. Он хотел снова заняться чтением — чтобы никто не смотрел на него словно на дебила, выбравшего себе занятие не по силам.
Зовите меня Измаил.
Точно, Грегори Пек, вот черт! Не важно, как там его звали, этого героя — Измаил, Ахав или иным именем, — перед ним так и стояло лицо Грегори Пека. И все из-за этого поганца Уоррена!
— Фред?.. Ты где?
Господи, да оставят его когда-нибудь в покое или нет? В поисках мужа Магги открывала все двери на этаже. Сейчас небось тоже скажет что-нибудь такое, чего он никак не заслужил. И все оттого, что он взял в руки книгу — он, чудище необразованное. У него нет даже права на сомнение, ему даже попробовать нельзя.