Под пары слобожане взяли полосу рядом с загоном пшеницы, вытоптанной быками. Всходы при дождях немножко успели отдохнуть. Всей гурьбой слобожане шли по меже, смеялись, шутливо толкали друг друга и, отмеряя саженью наделы, выкапывали ямки. Уже не было ни робости, ни того тревожного ожидания, как несколько недель назад, когда отмеряли под пшеницу, — вот казаки нагрянут, и придется им, как ворам, удирать в слободу.
Когда к ним подъезжал Павло, Крепыш только что получил надел. Стоял на меже, щипал бородку и одиноким глазом смотрел куда-то вдаль.
В конце полосы за извилистой балкой настороженно вышагивал матерый, рослый дудак. Он, как видно, был поднят голосами. Вытягивал длинную шею, поворачивался в сторону пришельцев и вдруг подгибался, прятался в кустах конского щавеля. Недалеко от Крепыша бродил золотистый жеребенок-сосунец. Беспечно отставший от матки, он орошенной мордочкой тыкал в куст повителки, ощипывал листки. Из травы, жужжа, выскакивали слепни, натыкались на жеребенка, и тот пугливо вскидывал головой, помахивал жидким мочальным хвостом. В версте неистово гоготала кобылица. Вокруг стрекотали кузнечики, перекликались перепела, пели жаворонки да звонким криком и смехом разливались голоса слобожан. Из-за гряды розоватых облачков, скученных у горизонта, показалось солнце, яркое, горячее. И на возмужалых травах, охваченных лучами, заискрилась роса. Жирная плодоносная земля, разряженная весенним разноцветьем, жила своей извечной, первобытной жизнью.
— Ну как, подходит под пары? — Павло звякнул оружием и соскочил с коня.
— Дух захватывает! — признался Крепыш, сверкнув не по летам белыми, сохранившимися зубами. — Не догадались мы — треба скосить было. Э, хай будет так, урожай будет краше.
К ним, гремя вальками, подъехала шестерка лошадей. Парным цугом лошади были впряжены в плуг. Павло по солнцу определил время, спутал, не расседлывая, коня и подошел к плугу.
— Не терпится мне, объеду разочек. — Он сбросил винтовку и поймал озелененные наручники чапиг.
Лошади, управляемые Крепышом и молодым расторопным парнем, выравняли линию. Павло, откинувшись, поднял плуг и отточенным носом лемеха ткнул его в ямку.
Грудью налегая на шлейки, лошади натянули постромки, вытянулись струной, и сизый, крепко сшитый корнями пласт чернозема, подминая траву, сверкнул на солнце шлифованным боком…
Павло приехал в хутор, когда тот до краев был запружен толпами казаков и красногвардейцев — с рассветом подошли главные силы. Отряд готовился к выступлению. На центральной улице бок с боком стояли запряженные фургоны, двуколки с пулеметами, снарядами, патронами, со всяким военным снаряжением. Красногвардейцы суетились, кричали, бегали в улицах. Расспрашивая знакомых казаков, Павло с трудом разыскал свой взвод. В полном сборе он стоял в конце хутора, у моста. Филипп разъезжал на буланом пожарнике, выстраивал бойцов.
— Почему опаздываешь? — строго спросил он, увидя Павла.
— Виноват, товарищ командир… провозился.
— Виноватых бьют, — все с той же строгостью в голосе сказал Филипп, а в глазах блеснула потаенная улыбка, — становись во вторую шеренгу!
Павло обогнул яму с золой, заехал в конец взвода и, поворачивая коня рядом с незнакомым всадником, пробежал глазами по шеренгам. «Что такое? — удивился он. — Было во взводе не больше тридцати человек, а теперь и в сорок не уложишь». Расправляя посадку, присмотрелся к своему соседу. Тот будто не замечал его любопытства — отворачивался в сторону, показывая выбритую шею, вертелся в седле. А потом захохотал и протянул руку.
— Ты что ж это, Семена не узнаешь? Забыл, как до войны ходили на кулачки?
Недалеко от взвода, в сторонке, стоял Андрей-батареец, рядом с ним — Варвара. Не сводя глаз с Филиппа, она все время одергивала кофточку, хотя та и сидела на ней в обтяжку, украдкой прикладывала к лицу иссиня белый платочек. Андрей нагибал к ней усатое лицо, улыбаясь, бубнил что-то неразборчивое Филипп подъехал к ним и, перегибаясь с седла, поцеловал Андрея, а затем — Варвару. Потом он пришпорил коня, отпрыгнул от них. Набирая повод, сердитым голосом крикнул:
— Направо! — И, заскочив поперед взвода, уже мягче добавил: — За мной, рысью, а-арш!
Над торным на станицу шляхом взметнулась пыль. Ветерок с минуту покружил ее на месте и, роняя в лебеде, понес к речке.
1935
Наташина жалость
I
Как всегда, старик Годун поднялся ныне с зарей.
Целый день он, колхозный чеботарь, просидел не разгибаясь: хотел пораньше управиться с делами и выйти посмотреть новый дом, да так и не удалось ему это. Пришел с поля сын Сергей, и подсунул рваный сапог: «Зачини, батя, к завтрему». Хоть и на тракторе ездит, тракторист, а подметки то и дело отскакивают, лишь менять поспевай.
В хате было уже сумеречно, почти темно, но руки старика двигались уверенно. Узловатые, цепкие они так навыкли, что могли работать и в потемках. Да и как им не навыкнуть за четверть века! Ведь Годун сапожничает с того еще времени, как, вернувшись из Маньчжурии с войны, он не нашел у родителей даже конского хвоста, чтобы зацепиться за землю, и стал жить ремеслом.
День-деньской и изо дня в день ковырял Годун шилом, бубнил под нос песню, а мысли блуждали по прожитому, путая быль с небылицей, сон с явью и мечтой.
— Так-то вот оно, да, — вслух размышлял он сейчас, постукивая молотком, — небольшое, кажись, дело — сапоги починить, а тоже сноровки требует. Лукич, ораторничал — при коммуне будем на все руки мастера. Как же это? Я вот, к примеру, уважаю обувь шить, а другой, может, кто — хлеб сеять… А хорошо бы так, пра, хорошо, — у Годуна шевельнулась от улыбки широченная с подпалинами борода, занавесившая всю грудь, — всего вдосталь, по горло, хоть завались. Износились, говоря к тому, сапоги — пожалте вам новенькие. И работа…
— Будет уж тебе! — не стерпела его жена Прасковья. — Начнет молоть чего зря, конца не жди!
Она черпала кружкой воду из ведра, лила на руки сыну. Тот, раздетый до пояса, наклонялся над тазом и, плескаясь, пофыркивал, брызгал во все стороны.
— Умница! — обиделся старик. — Все тебе, чего зря. Не читаешь газетки, а туда же…
— Уж ты читаешь, господи! Кабы не на цигарки, и газет не стал бы выписывать.
— Ну, будя, будя! Каждый день одна сказка! — Годун сердито поворочался на своей низенькой табуретке, сбросил сапог с закрытых фартуком колен и потянулся до хруста в костях. — Ничего не вижу, с лампой закончу.
Сергей, растираясь полотенцем, улыбался. Воркотня стариков его забавляла. Дома бывать ему приходится мало — почти все время в поле, — но сегодня подвернулся случай: в его отряд с курсов приехал практикант-тракторист, и Сергей до завтра уступил ему свою смену (бригадир обещал присмотреть за новичком).
Делать в хуторе Сергею хоть и нечего было, но он уже с неделю не встречался с Наташей, невестой, и соскучился по ней. Прасковья, собирая на стол, не спускала глаз с сына, обожженного апрельским солнцем, широкого в плечах и с крутым затылком. Линялая гимнастерка, в которой он по осени вернулся из Красной Армии, отслужив положенный срок, туго охватывала его коричневую шею, сидела на нем почти в обтяжку: он, как видно, все еще рос и мужал.
За ужином Прасковья разговорилась о хуторских новостях, главным образом о колхозном доме, и похвасталась, что скоро они переедут на новое жительство. Сам Лукич, председатель колхоза, заходил к ним вчера и сообщил об этом. Три семьи только будут жить там, а про них все же не забыли. Ныне Прасковья была на мельнице и не утерпела, зашла: комнаты — куда там ихней хате! — просторные, высокие, окна — во всю стену и полы — хоть глядись.
Сергей знал об этом и слушал спокойно.
— Был бы ты женатым, получили б мы две комнаты, — вкрадчиво пожалела Прасковья.
— Комната от нас не уйдет, получим после, — глядя в чашку со щами, неохотно сказал Сергей.
О том, что скоро семья у них прибавится одним человеком, Прасковье было известно. И она была довольна, что этим новым человеком, снохой, у них будет молодая девушка Наташа. Из хуторских невест она нравилась Прасковье всех больше: скромная, ухватистая в работе и послушная. Ей хотелось только, чтоб сын женился, пока не переехали на новое поместье. Дней десять назад, когда Сергей ночевал дома, она попыталась было заговорить об этом, но тот недовольно подергал бровями, помялся и промычал что-то непонятное.