К вечеру опять навезли больных. Виталий сидел, не разгибаясь. А тут еще позвонили с четвертого отделения, что у них возбудился больной. Можно было, конечно, приказать по телефону сделать аминазин, многие так и действовали, но Виталий этого не любил и пошел сам.
По вечерам сводчатые коридоры в отделениях казались особенно низкими. Лампочки светили тускло. Множество народа в серых мешковатых халатах толпилось между кроватями — в коридоре вдоль стен тоже стояли кровати. Многие громко переговаривались, будто с глухими разговаривали. Какой-то маленький человечек быстро ходил, лавируя между гуляющими, никого не замечая. Из столовой раздавался телевизор.
Виталий вошел в надзорку.
— Сюда, доктор.
Виталий ожидал увидеть злобного, кричащего больного, расшвыривающего санитаров, но на кровати лежал очень худой, словно высохший человек — длинный нос, обтянутые лоб и скулы — и монотонно повторял:
— …потому что у вас не туда волосы… потому что у вас не туда волосы… потому что у вас не туда волосы… потому что у вас не туда волосы…
— Уже целый час без перерыва одно и то же.
— А до этого что было?
— Лежал тихо.
— Почему же в надзорке?
— Он два дня назад тоже был возбужденный. Вот, доктор, история.
Виталий перелистал толстый растрепанный том: старый дефектный шизофреник, идет на больших дозах трифтазина… Ну, что ж, типичное кататоническое возбуждение. Раз он возбудился на трифтазине, вряд ли аминазин его успокоит.
— Галоперидол в ампулах есть?
В больничной аптеке его не было, но четвертое отделение славилось запасливостью: у них не старшая сестра, а старший медбрат (к этому слову привыкли и произносят без улыбки и кавычек), и в смысле доставания лекарств — ас! За этого медбрата все заведующие завидуют Мендельсон.
— Есть.
— Сделайте два кубика.
А у входа в надзорку уже маячил Федя Локтионов, больничная достопримечательность. Студентов от него было не оторвать, потому что Федя в изобилии писал стихи — и не бредовые (хотя сам был весь в бреду, в стихи бред почему-то не проникал), а обычные вирши. Вид у Феди был соответствующий: волнистые черные кудри до плеч, усы пиками, козлиная бородка. Свежему человеку было не избежать его стихоизлияния.
— Виталий Сергеевич, давно вас не видел! Пожаловали в нашу обитель? А я все тут. Мендельсон сговорилась с Твардовским, польско-еврейские козни. Я тут все описал, — добавил он тихо и сунул Виталию бумажку — Передайте верным людям.
Виталий положил Федино письмо в карман пиджака.
— Я думаю, Виталий Сергеевич, скоро уже издадут мой сборник. Вообще-то всемирная слава — тоже тяжелая штука. Особенно женщины утомляют, ха-ха. Вот послушайте, я написал вчера:
Когда прелестная Наташа
Грудями трахнула меня,
И мне сказала: я вся ваша,
Чтобы добавить: я твоя!..
Виталий махнул рукой и пошел к выходу. Этот шедевр он знал, еще когда был студентом. Видать, Федя так оскудел, что уже и вирши свои писать больше не может.
Пока Виталий ходил на четвертое, больных в приемном покое еще прибавилось. Приходилось торопиться: два-три вопроса, быстрый осмотр, короткая запись — следующий! К счастью, больные шли такие, что сомнений не вызывали. Виталий писал и временами поглядывал на красивую седую женщину, ожидавшую своей очереди. Она чем-то выделялась — редким здесь изяществом, что ли?
Ей пришлось ждать, пока Виталий принимал четырех больных. Сначала она сидела спокойно; потом, когда санитары с сантранспорта, оставив очередного больного, выходили, она встала и пошла за ними, говоря: «Мне нужно уйти!».
— Вы куда?! А ну сидите! — закричала с места Ольга Михайловна, и женщина послушно села.
Потом она стала играть с кошкой. У кошки накануне взяли котенка, она целый день искала его, иопросительно мяукала, подходя к людям, а женщина сумела ее отвлечь, и кошка разыгралась так, как не играла с тех пор, как сама была котенком.
Наконец, до этой женщины дошла очередь. Виталий прочитал направление: до войны три курса мединститута, на фронте сестрой, две контузии, не смогла продолжать учебу, конфликтные отношения с соседями, снижение настроения, суицидные мысли, бреда и обмана чувств нет…
— Как себя чувствуете, Екатерина Павловна?
Она грустно посмотрела на Виталия и промолчала.
— Тут написано, что у вас снижено настроение, но, может быть, это преувеличение?
— Вы сомневаетесь, потому что видели, как я играла с кошкой? Я умею переключаться, доктор. И вообще, нельзя себя распускать. Но чего стоит такое переключение!
— Значит, действительно плохое настроение? Тут даже пишут, что мысли о самоубийстве.
— Нет, о самоубийстве — нет. Но у меня такое чувство, будто со мной должен произойти несчастный случай. Я даже предчувствую, какой: на меня свалится балкон, когда я буду идти по улице. Глупо, правда?
— Ну, от этого никто не застрахован. Но почему вы об этом настойчиво думаете?
— Грустное настроение, представляю, что вот умру, начинаю фантазировать: а как умру?.. Навязчивая идея, так это, кажется, называется.
— Вы раньше бывали в психиатрических больницах?
— Бывала.
— Давно?
— Несколько лет назад. Точнее боюсь сказать.
— А что тогда было причиной?
— Не спрашивайте, доктор.
— Вы не помните или вам не хочется вспоминать?
— Не хочется вспоминать.
— Тогда сейчас оставим.
— Спасибо.
— У вас, кажется, плохие отношения с соседями?
— Да.
— Они, что же, плохие люди?
— Я, доктор, не люблю говорить о других плохо, поэтому я вам только одно скажу: они действительно очень плохие люди, и не спрашивайте более подробно, пожалуйста.
— Хорошо. Так что ж, Екатерина Павловна, положу я вас. Успокоитесь здесь, настроение станет лучше.
— Я согласна.
Как будто ее согласие имело значение. Но она сказала «я согласна» с таким достоинством, что было ясно, она уверена: стоит ей сказать «я не согласна» — и ее тут же отпустят.
— Доктор, простите, как вас зовут?
— Виталий Сергеевич, — Виталий едва удержался от студенческой добавки: «а что?».
— Виталий Сергеевич, у меня к вам большая просьба: мне нужно обязательно сходить домой!
Виталий не любил такие просьбы: он знал, что придется отказать, а отказывать, когда это действительно бывает важно для больного, всегда неприятно; отказывать же этой женщине было неприятно вдвойне: все ее интонации, жесты говорили о порядочности и благородстве, а когда такие люди просят, им трудно отказывать.
— А что у вас за надобность дома?
Виталий спрашивал по инерции, он знал, что отпускать больную никак нельзя, но не хотелось отказывать сразу, надо было выслушать и найти более или менее вескую причину, по которой он не может ее отпустить. Вернее, повод, потому, что причина та, что невозможно отпустить из приемного покоя больную, у которой в направлении значатся суицидные мысли.
— Я когда уходила, забыла закрыть дверь.
— Оставили незапертой комнату? Куда же санитары смотрели?
— Не совсем: наружную я закрыла… Я должна нам объяснить: я живу в большой старой квартире, моя комната — бывшая гостиная, в нее ведут три двери: одна — в коридор, а другие — в смежные комнаты, где теперь живут соседи. Дверь в коридор я, уходя, заперла, а другие впопыхах забыла. Теперь я очень беспокоюсь, потому что соседи могут войти.
— Они, что же, крадут, ваши соседи?
— Они способны на все, Виталий Сергеевич.
— У вас там ценные вещи?
— Есть и ценные, есть дорогие мне реликвии.
— Но почему вообще эти двери оказались отпертыми? Вы же ими не пользуетесь?
— Они у меня постоянно заколочены, но я собиралась делать ремонт и открыла.
— Еще не легче! Значит, вам нужно не просто запереть, а заколачивать?!
— Да. Я попрошу моего хорошего знакомого, он сделает.
— Знакомый живет в том же доме?