В соседних домах уже меньше света, кухни погасли, зато гостиные колышутся голубыми тонами.
После минутного размышления вспоминаю, что Валентина — это кузина, мы виделись, когда вся семья собралась на похоронах бабушки. Когда церемония закончилась, мы выпили по стаканчику вина, потому что в тот день было очень холодно. На площади у церкви было кафе, мы сидели там всей семьей, называя друг друга на «ты», хотя в большинстве случаев не виделись лет пятнадцать. Если темы для разговора не находились, мы просто перебирали воспоминания. Улыбки наши были болезненными — все же только что похоронили бабушку. Конечно, это не было неожиданным — вот уже несколько лет она не была по-настоящему здесь, с нами, и смотрела на нас, как на провожающих, оставшихся на платформе, но вот ее больше нет, и это все же удар. Мы просидели около часа в том кафе на площади, и теперь я понимаю, почему мы отдавали предпочтение воспоминаниям: настоящее было мучительным, хотя многие этого не осознавали, — перевернулась еще одна страница жизни. Мы рассматривали друг друга исподтишка, бросали взгляды, как на зачитанные до дыр страницы. В лихорадочном возбуждении последних минут было предложено всем обменяться телефонами — это всегда хорошая идея, она позволяет закончить разговор, и часто обмен телефонами для того и нужен — это как бы противоположный знакомству ритуал, когда люди представляются друг другу. Мы диктовали свои имена и десять цифр номера, отмечая при этом, что женщины сменили фамилии, а мужчины потеряли волосы; кто-то вбивал в свой телефон комбинацию цифр, и мы узнавали мимику — он всегда поджимал губы, когда старательно чем-то занимался; узнавали застенчивость одних, серьезность других, а бабушка в это время уже лежала там, и это уже навсегда. У нее, у бабушки, в восемьдесят лет был свой мобильный, но она никогда не звонила и не отвечала на звонки. «Это верно, бабушка никогда не пользовалась своим телефоном, помнишь?..» Никогда!
Винсент… С чего бы я вдруг заговорил с тобой о своем душевном состоянии? Ты всегда считал меня сильным, никогда не замечал за мной слабостей, и если бы я сегодня вечером вдруг позвонил тебе, чтобы просто поговорить, я уверен, ты отнесся бы к этому плохо, я бы резко упал в твоих глазах. Ги? Он был бы рад поговорить, но пришлось бы расплачиваться за долгое молчание, за то, что так мало участвовал в его жизни, был таким невнимательным после его развода. Мы бы говорили только о нем, все превратилось бы в мелодраму. Даниэль… Между нами все так непонятно, мы видимся время от времени за чашечкой кофе, вечером, но говорим в основном о работе и редко выходим за эти рамки. Что же до Даниэль-2, мы с ней на «ты», это приятная стажерка из нижнего отделения. Мы обменялись с ней телефонами однажды вечером, когда она воспользовалась моим такси, обменялись без задних мыслей (или почти? — даже не знаю), но в любом случае мы никогда друг другу не звонили. Дениза — это та, в которой я так ничего и не понял. Давид куда-то исчез… Впрочем, здесь только имя без фамилии, а Давидов у меня несколько, и я не знаю, кому принадлежит этот номер, — такой общий Давид. Было бы любопытно позвонить, чтобы услышать, кто же ответит, — правда забавно, но сегодня вечером у меня нет настроения шутить. Можно, конечно, скрыть свой телефон, но тогда какой в этом интерес? Для него, Давида, — никакого, а для меня мизерная надежда попасть на того, кто нужен, — на Давида, о котором я забыл, но именно на того чудесного, все понимающего Давида, готового выслушать меня. Нет, эти Давиды мне ни о чем не говорят. Хотя постойте, вот этот… Да, это именно тот Давид, который умеет слушать. Великодушный человек, который мог бы выручить меня, одолжив тысячу евро, если бы моя проблема заключалась в этом. Давид, мой сердечный друг, мой брат, ты уехал и живешь теперь там, где дюны и виноградники, в самой настоящей деревне. Черт возьми, мы совсем потеряли друг друга из виду — ты и я, горькая истина, что расстояние все же разделяет. Однако я уверен, что даже после всех этих лет ты бы не только выслушал меня — сумел бы найти слова, которые у тебя всегда есть. Слова и твоя улыбка — успокаивающая, как песчаный берег весной, возле которого ты теперь живешь. Ну, хорошо, но как мне знать, что за этими десятью цифрами скрываешься именно ты, тот Давид?.. С Евой мы использовали наши тела и много пользовались нашими телефонами, двадцать раз в день: звонки и эсэмэски — все было сверх меры, часто просто для того, чтобы сказать друг другу какую-нибудь чепуху, обменяться откровенностями, высказать желание оказаться снова вместе, обнаженными, назначить час и место, потому что и то и другое все время менялось, все это входило в игру. С Жанной мы никогда не заходили так далеко. Заговорить о себе с Жилем было бы совершенно неуместным, он мой брат, в прямом смысле слова, а значит, из всего списка это именно тот человек, который знает меня меньше всех. Что касается Жильды, вот уже два года, как она в Китае. Когда у меня день, у нее ночь, мой вечер растворяется в ее утре.
Я нажимаю на клавишу, и передо мной пробегают в неопределенности Жоржетта, Жорж Ф., Жорж Г., не менее трех Жан-Пьеров, Жан-Франсуа, Зое, Ив, Иветта, Клод, Кристина, Кристиан, Люк, Люси… Я выключаю телефон из розетки, сажусь на кровать, и тут, к своему великому изумлению, на букву «М» я нахожу себя самого. «Мой» — это мой собственный номер, я его ввел на случай, если вдруг забуду в тот момент, когда у меня его попросят. Очень часто бывает, что свой номер знаешь хуже, это действительно так, ведь сам себе не звонишь… А если попробовать, чтобы узнать, как это происходит, когда звонят мне? Сразу, без гудков, я попадаю на свой автоответчик. Так странно слышать собственный голос: «Здравствуйте, я не могу сейчас подойти, оставьте, пожалуйста, ваше сообщение, я вам перезвоню». Надо же… И потом бесстрастным голосом: «Вы можете оставить сообщение, нажав цифру 1». После звукового сигнала я немного выжидаю, что же говорить. Как глупо, но просто чтобы продолжить игру, я наговариваю, немного запинаясь: «Здравствуй, я звоню, чтобы узнать, как ты поживаешь… как у тебя дела… надеюсь, что все хорошо…» На этом я смолкаю, потом собираюсь попрощаться, но уже слышится заключительный сигнал, и я нажимаю на кнопку отбоя. Не так-то легко оставлять сообщения самому себе, это смущает, когда разговариваешь сам с собой, — слова не приходят, делаешь паузы, робеешь, чувствуешь себя дураком, хотя… что здесь плохого?
Сейчас я продолжу список, перейду к «Н», не знаю, кого там найду. На «О» и «П» у меня никого нет, а на «Р» — мои родители. Ладно, посмотрим, а пока я кладу мобильный в карман — даже если он не заряжен, я его держу при себе, у меня просто мания иметь его всегда при себе. Я иду на кухню, понимая, что совсем не хочу готовить. А что у нас в холодильнике? Не густо, и ничего подходящего. За неимением лучшего достаю бутылку вина, и в этот момент чувствую в кармане вибрацию — телефон вибрирует, прежде чем зазвонить.
Это пришло сообщение.
Я не сразу понимаю, что это мое послание. Я прослушиваю, после чего мне дают выбор — сохранить его или нет. Мне решительно не нравится мой голос.
Ее ребенок в соседней комнате
Мы быстро поднимаемся к ней, чтобы выпить еще по стаканчику, она благодарит приходящую няню, лихорадочно ищет в кошельке нужную купюру, а молоденькая датчанка в это время поспешно собирает свои книги и листочки и кое-как заталкивает их в сумку; она бросает на меня взгляд, но не улыбается. Не знаю почему, но я чувствую себя немного виноватым.
«А пирог уже там, на столе!»
Между нами это своего рода игра, однажды она сказала, что умеет печь шоколадный пирог и приготовит его для меня, и вот это как раз сегодня.
Я стою посреди комнаты. Слышу, как она провожает студентку до двери, они обмениваются вполголоса несколькими фразами по поводу ребенка. Ее ребенка. Его присутствие огромно, он должен быть где-то здесь, однако я его не увижу, я его никогда не видел, это другая данность, история, которая меня не касается; он спит где-то здесь, в одной из комнат в глубине коридора. Пирог же лежит под алюминиевой фольгой на блюде. Она закрывает дверь и возвращается ко мне, но не говорит ни о вине, ни о пироге, я жду, что сейчас мы посидим немного, надо хотя бы взглянуть, что там под фольгой, но она уже берет меня за руку, шепчет, что не надо шуметь, снимает туфли и ведет меня к комнатам в глубине. Весь свет погашен. В коридоре она снова делает знак, приложив палец к губам. Дверь в одну из комнат справа приоткрыта, она просовывает голову и прислушивается к дыханию ребенка — там все спокойно; осторожно прикрывая дверь, она говорит: «У него сейчас режутся зубы». Мы заходим в спальню слева, но ничего не зажигаем. По пути к кровати я натыкаюсь на игрушки, она же удачно обходит их, угадывая босыми ногами; я иду за ней как зачарованный, будто в сказке, которая становится все интереснее. Впереди кровать в четыре квадратных метра, как океан; мы падаем на смятое покрывало, разбросанные подушки, смешиваемся с ними — это как прыжок в горячую воду; без единого слова, без единого шепота, шум только от наших рук, срывающих одежды. Через большое окно, выходящее на улицу, проникает идеальный — янтарный, размытый, между желтым и серым — теплый свет; его изливают фонари, наводнившие ночной Париж. Для обнаженных людей и не придумать лучше — он позволяет видеть друг друга в тесных сумерках квартир, хотя и не по-настоящему — так, чтобы отбросить всякую стыдливость. Единственная светящаяся точка в комнате — часы на видеомагнитофоне: 23.10. Они — как точка отсчета, и я заранее знаю, что буду смотреть на них и удивляться, что прошло уже столько времени. Двадцать три десять — начало двенадцатого, это час, о котором можно сказать, что уже поздно, хотя и не очень… И вот я теряюсь в ее волосах, в ее руках, между ее ног, ощущая слабые уколы совести, что мы слишком шумим, что ребенок здесь, рядом, в комнате за стеной; я не касаюсь этой стены, но она все время цепляется за нее, прижимается руками, а теперь вот щекой; спинка кровати стукается о стену все сильнее и сильнее, а она что-то тихо говорит мне, но я не слышу, а потом, когда я прихожу в себя, не слышит уже она. Вообще-то он меня раздражает, этот малыш, он мешает мне, стесняет меня, он ничего собой не представляет, с зубами или без. Наступает момент, когда я начинаю воспринимать его как того, кто может все испортить, и тогда, ни на минуту не забывая о нем, я веду себя так, будто его здесь нет, и снова тешу себя иллюзией идеального любовника. Мои руки делают свое дело, и я успеваю всюду, отбрасывая всякую сдержанность, я становлюсь почти грубым и чувствую, что она только этого от меня и ждет, — она хочет, чтобы мы отдавались друг другу, брали друг друга, теряли голову, и сейчас нам не до шоколадного пирога. Отбросив всякую осторожность, мы произносим множество слов, все менее и менее нежных, наши действия становятся взрывными — мы еле сдерживаемся, чтобы не укусить, а потом все-таки кусаем друг друга, и при каждом укусе я чувствую набухающую кровь, внутренний голод, утолить который нужно немедленно, сейчас; мы высасываем, выпиваем друг друга, выплескиваем все жидкости; наши тела покрываются потом — чтобы лучше скользить, чтобы слиться воедино, и кровать стукается о стену, но мы не думаем о шуме, и так до тех пор, пока из-за стены не слышится какой-то писк, кряхтение; писк усиливается, и вот уже раздаются жалобные крики. Режутся зубы, из ребенка прорастает мужчина, новое проявление ушедшего отца, мужчины вне игры вот уже несколько месяцев, но не исчезнувшего совсем — вот тому доказательство. Мы приходим в сознание, как будто нас окатили холодной водой. Вот уже несколько мгновений я различаю эти слабые призывы, и она, вероятно, тоже. Слабые стоны младенца, которые мы перекрывали нашими до тех пор, пока они не превратились в настоящий вопль… Она встает, оборачивается простыней и идет к нему. А я возвращаюсь к действительности, к электронному времени на видеомагнитофоне, к этим четырем красным цифрам, которые смотрят на меня из глубины комнаты. Без четверти двенадцать, время кажется абстрактным, и постоянно этот свет — желто-серый, идущий из окон без занавесок; на улице, должно быть, холодно. Я слышу, как она разговаривает с ним в соседней комнате, — через стену все слышно, это раздражает. Она его успокаивает, заводит какую-то музыкальную игрушку — карусель или не знаю что, — и простая детская песенка создает своего рода звуковую завесу. Я едва различаю ее шепот и жалобный голосок; он еще не умеет составлять фразы, хотя мне кажется, что я различаю слово «папа». Она возвращается в спальню, бросается на кровать, как бросают сумку; я чувствую, что она смущена, даже готова извиниться — за что же, мой Бог? — но очень скоро ею снова овладевает желание все забыть; она снова прижимается ко мне, снова обнимает, и поток снова подхватывает и несет меня. И я должен всегда оставаться любовником, которому ничто не мешает, мое тело должно быть готово все повторить, в то время как образ малыша за стенкой меня преследует. Этот перерыв… я пережил его как неожиданную возможность прийти в себя, все оценить, подумать о ее поведении ненасытной любовницы, о том сладостном головокружении, когда чувствуешь, что тебя превосходят, когда можно с головой погрузиться в желание женщины, снедаемой этим желанием, когда возникает иллюзия, что ты этому причина. Когда все колебания отброшены, мы снова занимаемся любовью — с того места, на котором прервались, вцепляемся друг в друга, кусаем, становимся грубыми, и в этой грубости нет никакого притворства. Мы продолжаем уже вне кровати, почти бессознательно, мы все себе позволяем и доходим до высшей свободы, когда можно не тратиться на настоящее чувство. С ней мы занимаемся любовью, чтобы заниматься любовью, мы хотим друг друга именно из-за желания, удовлетворив которое мы ощущаем усталость, и тогда мы некоторое время не произносим ни слова, опустошенные, благодарные друг другу. Наши тела легки, надо только сделать усилие и накрыть себя и партнера простыней, потому что теперь мы можем простудиться. Мы снова ощущаем свою хрупкость, мы просто люди, и нам почти хорошо, ведь именно этого мы и хотели. И приходит момент, когда мы снова боимся услышать из соседней комнаты детский голосок, — прислушиваясь, мы слышим его.