Но порою спохватывалась: чего ради вздумалось ей просвещать этого человека? Или просто оттолкнуть не хотела, наученная горьким собственным опытом… ах, Александр Константинович, ах, голубчик, в дорогую цену обошлась вам сия наука, по этому векселю Лизавета Лукинична в долговой тюрьме перед вами по гроб жизни! Не дай бог долгов неоплатных… а у нее накопилось: Александра Константиновича урок, и Михаила Николаевича урок, и даже благородного гражданина Флуранса — не уберегла, промедлила, уберечь не поспела… Да Ивану Михайловичу к чему знать про то. Просто думала раскрыть перед этой, по сути доброй, запутавшейся душою куда более широкий мир… заплатить по векселю с немалым процентом, перед тем как отбыть восвояси — at home.
Но однажды он ей сказал:
— Ах, как я понимаю вас, Лизавета Лукинична, быть может, даже так, как никто!..
— В чем же это именно — как никто? — он ее озадачил.
— Над нами тяготеет один долг — над вами и надо мной! Это он велит вам вернуться в Женеву и он же заставляет меня пожертвовать многим…
Оба они перед своими товарищами в долгу!
Он, конечно, имел в виду — под своими — отнюдь не тех господ, которые наговаривали на него. Да, в отдельных своих поступках он был, к сожалению, небезупречен. Но пусть поверит она, не своекорыстия ради. Не будь уста его сомкнуты данным товарищам словом, уж от нее-то он не стал бы скрывать. А следователям бы не открыл ни за что, хотя это сразу выделило бы его. Но участь его облегчило едва ли и к тому же навело бы на дальнейшие разыскания, ибо даже намек потянул бы за собою цепочку, начиная с передачи его самого из лап полицейских в жандармские, что и для товарищей его грозило обернуться плачевно… К несчастью, даже ей он не вправе открыть ни товарищей своих, ни предназначение того фонда, для увеличения коего действовал, и лишь намекает. Одно при этом может служить к его утешению, что в подобных делах она, поди, разбирается не хуже, чем он.
Спору нет, туманность его слов была для нее вполне объяснима. И такой путь к отрицанию существующего порядка казался возможен… Все его действия по-новому представали. В самом деле, кто же лучше нее мог знать, чего в первую очередь всегда не хватает любому революционному замыслу. Тому был свидетель не только собственный опыт. По рассказам Ольги Левашовой, к примеру, еще ишутинцы, собираясь устроить на социальных началах завод — кажется, ваточный и, кажется, в Можайском уезде, — все думали, как добыть для этого средства. Ольга, помнится, передавала слышанные ею разговоры о том, что надо убить с этой целью одного купца или же ограбить почту. Тогда, правда, ограничились разговорами. Но после Нечаева за что было осуждать Давыдовского — его проступки казались ей вовсе невинными! В иных обстоятельствах могла бы насторожить в его речах некая эпистолярная бойкость, говорил как писал. Но здесь ее поразило другое. Пала преграда, казалось бы непереступимая, между ними!
Из архива Красного Профессора
Отдельные выписки
Из воспоминаний А. Н. Куропаткина, царского генерала:
«В последний год моего пребывания в училище, в 1865―1866 гг… я часто проводил время с младшей дочерью Натальи Егоровны Кушелевой — Лизою, моей сверстницей по возрасту. Это была выдающейся красоты девушка, с благородным образом мыслей и способностью говорить образно и пылко. Она уже была в большей мере, чем я, проникнута идеями службы на пользу народа и непрерывно доказывала мне необходимость оставить военную службу и идти в народ… звала меня в сотрудники по той работе, которую она мечтала создать для себя…
Через 6 лет, уже находясь в Академии Генерального Штаба, я снова встретился с Лизой… мы встретились не только как старые знакомые, но как друзья. Скоро, однако, Лиза обнаружила ясное намерение вовлечь меня в революционную организацию, в которой состояла. По-видимому, она имела по отношению ко мне и другим офицерам подобное поручение. Расчет был на ее красоту и увлекательное красноречие. Эти средства были действительно могущественны. Красота Лизы достигла полного расцвета, а ораторская практика в Женеве для нас, армейских офицеров, могла оказаться неотразимою. Мы виделись несколько раз, и каждый раз речь шла все об одном и том же: ради пользы России надо произвести насильственный переворот, для чего в составе революционных деятелей должны быть офицеры. Один раз она привезла ко мне план Петербурга и — неизвестно по чьему поручению — просила выяснить теоретически: какие части города, здания и учреждения надо прежде всего захватить в руки революционеров, когда вспыхнет восстание. Связанный присягою, которую высоко чтил, я считал нечестным вступать в такие разговоры и решительно отказался отвечать…»
Комментарии И. С. Книжника-Ветрова (см.: Книжник-Ветров И. С. Русские деятельницы Первого Интернационала и Парижской Коммуны):
«Из этого рассказа ясно, что в Петербурге… существовал революционный кружок якобинско-бланкистского типа, стремившийся прежде всего к политическому перевороту путем заговора среди офицерства… стремления подобного рода были высказаны в 1873 г. в Цюрихе русско-польской эмигрантской группой Каспара Турского и Карла Яницкого. С конца 1875 г. подобные взгляды в журнале „Набат“ развивал П. Н. Ткачев. Но о существовании кружка с подобными стремлениями в Петербурге в начале 1872 г.[5] мы узнаем впервые…
По-видимому, Давыдовскому удалось убедить Елизавету Лукиничну, что реальный осязательный результат в ближайшем будущем может дать только политический заговор решительной революционной группы, которая свергнет самодержавие при поддержке нескольких полков, возглавляемых революционными офицерами… По-видимому, Елизавета Лукинична, имевшая многочисленную родню из лейб-гусарской офицерской среды и много знакомых офицеров, благодаря своим познаниям в истории революционных переворотов, благодаря только что пережитому опыту в дни Коммуны и, наконец, в силу своего умения убедительно говорить, казалась Давыдовскому предназначенной самой судьбой к тому, чтобы сыграть большую роль в предстоящей русской революции…»
4
В Петербурге Лиза наведалась к Кате Бартеневой. Катя встретила ее как родную. Последний раз видались в Женеве перед Катиным отъездом в Россию… больше полутора лет минуло. Катя была прежняя, вся в заботах, Лиза не замечала в ней каких-либо перемен. Дети, затруднения в деньгах, поиски литературного заработка, словом, все то же самое, что в Женеве, не исключая, разумеется, революционной работы.
— Ты-то как? Ты-то как?! — перебивала Катя себя, не давая, однако, Лизе и рта раскрыть; столько успело накопиться за это время.
— Я очень тогда за тебя тревожилась, узнав, что ты все-таки едешь, ведь я-то, знаешь, в какой переплет попала? Границу в Вержболове пересекли, никаких придирок, так что даже вздохнула легко, и вдруг, представляешь себе, в Петербурге на перроне жандармы! Отобрали все вещи! С повивальной бабкой обшаривали. Видно, кто-то за веревочку дернул. Но ничего не нашли, да и не было ничего, слава богу, как предчувствовала, ничего на сей раз не везла. С тобой чего-нибудь подобного не случилось? — вдруг спохватывалась она. — Страшно даже подумать, что было бы, если бы тебя распознали!
Лиза успевала лишь в ответ улыбнуться, как Катя, отметив ее конспиративный талант, а также то, что родилась Лиза в сорочке, возвращалась на круги своя. В Петербург угодила в разгар суда над нечаевцами. Прежние знакомые, сочувствующие и, бывало, даже готовые оказать услугу, руку едва подавать стали. А потом всех сковала такая спячка, что прямо мертвечиной пахнуло. Чайковцам, правда, удалось себя сохранить, хотя Натансона, первого, можно сказать, недруга нечаевского, упекли и сослали. Но все же хоть малое шевеление: кружки самообразования, кружок юнкеров. С Интернационалом же, при всем к нему интересе, вступать в сношения смысла не видят — пока, дескать, нет у нас сильной организации среди крестьян и рабочих. А наши студенты в Цюрихе, говорят, разделились на лавристов и бакунистов и бьются друг с другом. Катя верила в близкое пробуждение от посленечаевской спячки и даже собиралась в Цюрих к Лаврову раскрывать ему глаза на Бакунина.