B том, однако, что они были соотечественниками, сомневаться не приходилось. Равно как и в том, что Бакунин являлся единственным русским делегатом Базельского конгресса Интернационала. Правда, пока еще он представлял собой не Россию. Но тому, кого всерьез заботила мысль прочным образом связать дело народного освобождения в России с социально-революционным движением в Западной Европе, не следовало с этим медлить, ибо подобной идеей мог загореться Бакунин, и, кто знает, в каких видах он захотел бы воспользоваться ею… Опасность этого после Базельского конгресса должна была представиться Утину и его друзьям несомненной.
И еще одно обстоятельство омрачило праздничную поездку в Базель: воспоминания о Серно. Слишком свежа была горькая о нем память, трех недель тогда не минуло, как этот горячий, неуемный, дерзкий человек нашел на женевском кладбище вечное успокоение…
Уж если кому из русских женевцев и следовало участвовать в Базельском конгрессе, то по справедливости в первую очередь, конечно, Серно. Разумеется, и Утин, и друзья его по «Народному делу» весьма сочувственно относились к деятельности Международного товарищества и задумывались о необходимости как-то прочнее связать русское революционное дело с рабочим движением на Западе. При всем том они покамест не более чем сочувствовали и намеревались, тогда как бедный Серно действовал.
И вот воскресный декабрьский день на женевском кладбище. Сырой, пронизывающий до костей ветер с севера — биз, этот частый спутник здешней зимы, не испугал людей. Напрасно Лиза боялась, на открытие памятника Серно собралось довольно много народу.
Лиза его мало знала, последнее время он тяжко болел, да и вообще держался особняком, она могла судить о нем лишь по рассказам знакомых да по написанным им памфлетам, запальчивым, безжалостным, оскорбительно резким — против Герцена, против Нико Николадзе, — обижать людей он умел, но, странное дело, ему многое прощалось. У того же Александра Ивановича Герцена нашел приют в Шато де ля Буассьер уже после своего предерзостного памфлета. А Николя Утин его знал хорошо по Петербургу, еще со времен «Земли и воли», которой Серно тоже был активный участник — вместе со старшим братом своим, утинским тезкой. Когда Николая Серно-Соловьевича арестовали — в один день с Чернышевским, — Александр Серно-Соловьевич был за границей и приехать по требованию властей отказался, за что был заочно лишен всех прав, в том числе права возвратиться в Россию. Он нашел было пристанище и работу в «Колоколе», но затем возглавил бунт молодых против Герцена и, разочаровавшись в «праздной болтовне» эмигрантов, со свойственной ему резкостью порвал с ними и целиком отдался Интернационалу, работе в женевской секции, превратив таким образом в действие высоко чтимую им мысль Эдгара Кине, революционера 1848 года и историка 1789-го, эпиграфом взятую к памфлету против Герцена: «Высшее счастье человека — быть последовательным своим убеждениям. Только поступки человека важны…» Вся энергия эмигрантов тратилась на слова, слова, а тут, рядом, среди женевских работников бурлила жизнь.
В начале 68-го года Серно стал одним из вожаков стачки женевских строителей, в которой благодаря поддержке Интернационала рабочие одержали победу, и это, естественно, в немалой степени повысило авторитет Серно в женевских секциях. Впрочем задолго до стачки он получил от Карла Маркса из Лондона экземпляр «Капитала» — Маркс, оказывается, познакомился с памфлетом Серно и таким образом отозвался…
Все же то, что он отстранился от «домашних дел», не давало бедному Серно покоя, не раз признавался Утину в этом, и, озабоченный ими, это он убедил Утина минувшей зимою, когда дела в журнале были из рук вон плохи, до последней возможности не бросать начатого. А ведь уже слухи пошли о прекращении «Народного дела»… Так что тем, что журнал выжил, Утин был обязан не только сестре Элизе.
Серно мучился и оттого, что не поехал в Россию мстить за гибель брата и друзей. Спору нет, он поступил разумно — но логика не могла избавить от муки, хотя, конечно, одиночное мщение было бы недостаточно и бессильно; и, конечно, работая здесь в общем деле, можно отомстить этому проклятому порядку, потому что в Интернационале — залог уничтожения всего этого порядка. Говоря так, он убеждал не столь Утина, сколь себя самого.
Однако и деятельная работа в Товариществе принесла немало горечи с тех пор, как в Женеве появился Бакунин. Серно, с его прямотой, не скрывал своего отношения к этому человеку. А тот не только был принят, по рекомендации Элпидина, в Интернационал, он привел за собой целую свиту. Груз новых неудач оказался не под силу Серно… Ко всему прибавилась личная драма, что разыгралась здесь же, в Женеве, можно сказать, у всех на глазах. Ни Ната Утина, ни Ольга, ни Катя Бартенева нимало не сомневались, что это сильно убыстрило развязку. Сколько раз он повторял: «Но за единый мщенья миг, клянусь, я не взял бы Вселенной». В тяжелом душевном расстройстве несчастный Серно сумел вызнать у доктора, что надежды на выздоровление нет, — и, сбежав из больницы, разжег у себя в комнате на ночь железную жаровню на угольях…
Почти пять месяцев прошло после смерти Серно. С этого начал Шарль Перрон, стоя возле гранитной глыбы с врезанным в нее белым мраморным медальоном, надпись на котором ни Лиза, ни Ольга, ни Ната, простоявшие всю печальную церемонию бок о бок, никак не могли издали рассмотреть… Почти пять месяцев, такого срока нередко, увы, бывает достаточно, чтобы забыть человека. Но память об этом человеке не умерла! Сквозь фигуры галльского красноречия прорывалось живое чувство к безвременно ушедшему товарищу.
Слушая прочувствованные слова старого деятеля Интернационала, а потом Шеназа, председателя секции женевских каменщиков, напомнившего о роли Серно во время известной стачки, Лиза думала о прощальном письме Серно. Слыхала о нем от Утина. Когда он решился на последний в жизни поступок, в необходимости которого более не сомневался, то, убеждая друзей, написал о любви к жизни и к людям, и о том, что смерть, эти его слова запали Лизе в память дословно, «смерть — еще не самое большое зло. Намного страшнее смерти быть живым мертвецом». Вероятно, он был прав, несчастный Серно, и речи над его могилой на промозглом декабрьском ветру служили тому доказательством…
После каменщика заговорил Утин. От лица молодой русской партии он благодарил рабочих Женевы за память о человеке, всю жизнь свою положившем за народное дело, вместе с братом ушедшем юношей из привилегированного круга, чтобы смешаться с классом, который буржуа называют презренным. В сущности, говоря о Серно, Утин говорил не только о нем, и потому в особенности прочувствованно — и о себе, и, во многом, о Левашовой, и о Лизе, конечно, тоже…
— Он боролся в России под революционным знаменем «Земли и воли» и на Западе вступил в Товарищество, которое также хочет земли и свободы. Земли для тех, кто на ней трудится, а не для паразитов. Свободы истинной, опирающейся на равенство, а не так называемой свободы, которую проповедуют буржуа и которая состоит в праве эксплуатировать рабочих до смерти… Пусть же настоящая минута, — воскликнул Утин, — послужит союзу молодой революционной России и Интернациональной ассоциации рабочих!
Когда продрогшие слушатели начали расходиться, Лиза вместе с Ольгой и Натою получила наконец возможность подойти поближе к могиле и прочесть французскую надпись на камне:
Памяти
Александра Серно-Соловьевича
Интернационалисты Женевы
1838–1869
Надпись как-то странно была сдвинута к верху мраморного медальона, Лиза удивилась, а Утин объяснил, что внизу нарочно оставлено место — для русского текста.
— Камень — материал вечности, — сказал Утин торжественно. — И кто знает, может быть, в двух этих надписях увековечится сия минута как рожденье того союза, к какому мы так стремимся и о котором я давеча говорил…