— Я тебя люблю, Магда, — сказала я.
Она присела на камень, продолжая говорить.
— Я их ненавидела, поэтому мне пришлось так поступить, стать монахиней, и потом я была приперта к стене, конечно. Мне нужно было вырваться на свободу, мне нужно было освободиться, ведь меня заперли, я их ненавидела больше всего на свете.
Я села рядом с ней и молча слушала. Магда говорила сбивчиво, медленно, делая паузы даже между слогами, растягивая слова. Иногда я сжимала ее руку, давая понять, что ничто из ее прошлого — раньше или позже ее ухода в монастырь — не могло изменить в наших отношениях.
— Твоя мать… я говорила с ней об этом и просила: «Пожалуйста, послушай, Рейна, ничего нельзя изменить, а так будет лучше». — Мне не нужно было даже смотреть на нее, чтобы понять, что многому, что она ответит, не стоит верить, потому что она превратилась в статую, бесчувственную статую, ей даже не было нужды молиться. «А моя совесть?» — ответила она, заламывая руки и опуская веки. Это был вопрос моей совести и совести твоего отца, его особенно, я просила его, чтобы он ничего им не говорил. Это была моя ошибка, конечно, я не должна была ни о чем просить Рейну, потому что она все знала от наших общих врачей, которых держала под контролем наша мать, заранее обвинившая во всем меня.
«Знает ли он, что случилось?» — спросил меня врач. — «А сами вы знаете?» — Наверное, я выглядела глупо. — «Конечно, знаю», — сказала я ему, — или вы меня дурой считаете?» Он все время улыбался мне широкой улыбкой, словно говоря: «Знаешь, красавица, преступление наказуемо». Перейра, так звали врача, сказал мне: «Я понимаю, ситуация очень деликатная, потому что, насколько я знаю, вы не замужем», — тут я попросила его, чтобы он ничего не говорил моей матери, он должен быть верным клятве Гиппократа и хранить профессиональную тайну и все такое… Я говорила и говорила с ним, словно дура, а в итоге все закончилось для меня тем же вопросом. «А моя совесть? — спросил он меня, — Вы не должны забывать, что у врачей также есть совесть». Что за сукин сын, какого черта, ему так приспичило все разболтать? Вот что мне хотелось бы знать, но плохим человеком он не был, он обязан был позвонить моей матери, так что дело закончилось тем, что об этом узнала твоя мать. Твоя мать ждала меня у входа, Малена, она… «От кого он?» — спросила она, это было единственное, что ее волновало. «Какая разница», — ответила я, но она продолжала настаивать. «Ты должна сказать мне, от кого он, от кого он, от кого он», — твердила она. Я могла бы сказать ей правду, запомни это, — вот на что я была готова, но я смогла улыбнуться, лишь пару раз моргнула. Я могла бы сказать ей с видом скромницы плаксивым шепотом: «Это от твоего мужа, дорогая, знаешь? Так что это почти то же самое, как если бы он был твоим», но я этого не сделала, потому что думала, что она не заслуживает такого. Кроме того, был ребенок от Хайме или нет, неизвестно, у него могло быть три разных отца… Таким образом, я сказала папе, что у меня не должно быть ребенка, потому что я зачала его по чистой случайности, не зная даже, кто его отец.
«Ты могла бы родить его в Альмансилье, — говорил он все время, — ты должна была рассказать мне раньше». Эти слова причиняли мне боль, я не могла рассказать ему раньше, потому что мать узнала раньше, зачем я ездила в Лондон. Это было самым болезненным, потому что мой поступок дал ей оружие против отца, и она использовала его на полную катушку. «Даже шлюха твоего отца не сделала ничего подобного», — вопила она мне в лицо, когда я вернулась, — «даже она». Ты слышишь? Он тоже слышал, он должен был слышать и не мог возразить ничего, потому что это была правда, Теофила родила детей от него, они зачали их в условиях намного более худших, чем мои, но дело было в том, что Теофила тоже была святая, святая на свой манер, а я нет… Отец никогда не смог понять этого, он уехал в Касерес и там оставался следующие шесть месяцев, но он позволил, чтобы мать обрезала мне крылья: ни одного сантимо, ни одного сантимо. Слышишь меня? Ни сантимо! И я осталась без денег. На следующий день мама заблокировала мой текущий счет, у меня больше не было денег. Она вычеркнула мое имя отовсюду, чем она владела на тот момент, что ей принадлежало, ей и моему отцу, который не сделал ничего, чтобы помешать ей, и не выпускала меня из дому, потому что дома меня можно было контролировать. Меня предпочитали держать взаперти, я была закрыта в комнате и не знала, что мне делать, чтобы убить время, потому что мне исполнилось тридцать четыре года, а я не умела жить без денег — без денег, которые всю мою жизнь сыпались мне на голову: деньги на путешествия, на вечеринки, на одежду, чтобы меняться. Единственное, что я могла сделать, — это пойти с протянутой рукой, я не знала, как мне поступить… Потом положение чуть улучшилось, мне стали разрешать многое, но наблюдали, а это было тяжелее всего. Мне нужно было вести себя так, чтобы никто ни о чем не заподозрил, я должна была принять важное решение: пойти работать, уйти из дома, начать искать свое место в мире. Я видела, как крестилась мать каждый раз, когда сталкивалась со мной в коридоре, сознавая свое превосходство надо мной и над отцом. Я могла бы уйти, но не сделала этого, потому что на самом деле мне не хотелось ничего — мне не хотелось работать, не хотелось зарабатывать на жизнь, превращаясь в обыкновенную женщину, просить взаймы, чтобы дожить до конца месяца, мне это казалось унизительным, такая жизнь была не для меня. Я не знала, как это — быть бедной, потому что никогда не была лучше, я была хуже твоего отца… Он, единственный друг, которого я смогла сохранить в худшие времена, посоветовал мне выйти замуж по расчету. Я бы так сделала, поскольку идея вовсе не казалась мне плохой, но пока я не встретила подходящего кандидата, и тут Томас принес мне важную новость. Он узнал от нашего шурина, мужа Марии, которая работала в муниципалитете Альмансильи, что моя мать подготовила бумаги, чтобы все продать — земли, усадьбы, дома, все свое имущество, чтобы эти деньги остались в нашей семье, потому что хотела избежать ситуации, при которой дети Теофилы могли бы претендовать на деньги отца, на деньги нашей семьи, она не обращала внимания на волю своего мужа. В то время мне было по-настоящему плохо, меня мучили угрызения совести, целую неделю я не выходила из своей комнаты, лежала в кровати и все время плакала, отказывалась от еды, не переставая думать ни днем, ни ночью о своей жизни, а когда вышла из комнаты, то попросила у отца денег, чтобы сходить к парикмахеру. Я обрезала волосы, побрилась наголо, став похожей на новобранца, а когда вернулась, бросилась к ногам матери и попросила прощения.
Я ей сказала, что угрызения совести не дают мне жить, что я умираю от боли и раскаяния, что моя жизнь превратилась в кошмар, что по утрам меня мучает чувство собственной ничтожности и что она должна помочь мне, потому что она единственная, кто может помочь мне, освободить меня от сверхчеловеческой тяжести моей вины… Мне не стоило особых усилий улестить ее, она изъявила милость простить меня, а я думала о монастыре, по правде говоря, я думала об этом с самого начала, но именно она громко сказала это первая, она, она: «Собирай чемоданы», а потом вернулся отец, вернулся практически бегом, потому что не поверил, что я могла принять такое решение, он никогда не верил в это. Он спросил у меня: «Что ты делаешь, Магда? Ты с ума сошла или как?» И если бы в этот момент я бросилась к нему, если бы рассказала правду, он бы помог мне, я это знаю, я уверена в том, что он был готов встать на мою сторону, но я не сделала этого, потому что мне не хотелось, чтобы все возвращалось в обычное русло. Я хотела сбежать, порвать с ними навсегда, я видела свое будущее без этих людей, а на имущество я никогда не претендовала, потому что рано или поздно все бы изменилось, стало, как раньше. Вот почему я не рассказала правду отцу, а он в меня не верил, он никак не мог поверить, и я себе этого никогда не прощу. Отец не заслуживал того, чтобы я ему лгала, а я ему лгала. Он не заслуживал предательства, а я предала… Твой отец тоже говорил мне, что это было сумасшествие, с самого начала.