МОЯ ВОЙНА
Они и сейчас там хранятся, в деревне у матери, в самом надежном месте, истертые до просветов на сгибах заветные треугольнички в клетку, в линейку и в две, и в косую, тесно исписанные неровными, то и дело соскальзывающими вниз строчками: каска служила или приклад карабина вместо стола. Со временем строки расплылись от сырости в доме и тайных слез матери чернильным писались огрызком, чтобы не стерся адрес, прочесть их почти невозможно, разве что через лупу, да и, по правде, не хочется их читать. Все, что там есть, мы помним, даже и больше, в том-то и дело: боимся, друг другу не признаваясь, чего-нибудь нам привычного не найти. Многое со стороны в них вплелось, в эти строки, из радиопередач по утрам у крыльца сельсовета и из газет, из рассказов по чистой вернувшихся фронтовиков и из слухов, так что на глаз теперь было бы видно, если все треугольнички разложить: не могло в них вместиться столько. Даже если бы толстыми были все.
Словечко такое в ходу у нас было. Разные они приходили из одинарных листков и двойных, из середины, как называли в школе, и отличались не толщиной, а размером, но кто-то из маленьких братьев или сестренок толстыми их прозвал. Толстым мы радовались больше, по наивности полагая, что это зависело от отца, от настроения его в те минуты, а значит, и от обстановки на том участке, где он находился и находиться, по нашему мнению, должен был и сейчас. И только мне старшему из семерых и бывшему в семье за мужчину со временем пришло в голову, что дело скорей обстояло наоборот. На отделение доставалась тетрадка, а то и на взвод, и от наличия в нем бойцов...
И для них, для солдат, неизвестно, что было лучше. Мало того, что писать большинство их были не мастера, но и о чем писать в те-то годы? А от семейных и деревенских дел оторвались уже настолько, что посоветовать путного не могли.
Да и не разрешалось писать о многом. Отец же порядок любой уважал. Может быть, даже слишком. Так что и о профессии скромной солдатской своей сообщил окольно: кто ошибается один раз... Понимая, наверно, что формулировка такая нам беспокойства никак не убавит. Но, как теперь думаю, именно то и имея в виду чтобы готовы были...
И когда это случилось, мать только и прошептала: Ну вот...
А во мне долго сидела обида. Не такой человек отец, как бы ни понималась ошибка в той поговорке...
И может, поэтому тоже боюсь перечитывать письма. Как это и ни нелепо: не мог же он смерть свою сам описать.
Не знаю, откуда запала в память эта картина, из кинохроники, из газет... Но был в ней боец один очень похожий, хоть и не сам отец. Уж по каким там законам, но так вот, намеком запечатлелся. Картина же представляла собой контратаку. Лавины вражеских танков рвались на улицы Сталинграда, напирали волна за волной, не хватало у артиллерии сил, чтобы сдержать их, пушки волнами подтягивать ведь нельзя...
Страшная контратака саперов! Торопливо суют в вещмешки связки толовых шашек, поджигают запальные трубки и... С горящими в руках шнурами выбегают навстречу стальным громадам, прямо у них на виду бросают заряды на мостовую... Именно на виду. Ведь не полезут! Приостановятся, станут вилять, а это и нужно артиллеристам...
И когда подошел мой срок в конце сорок четвертого исполнилось мне семнадцать, твердо знал: буду сапером. В военкомате сказал: На год с лишним и так опоздал заменить отца...
Оказалось, не на год. Вообще опоздал. Оказалось, сапером не сразу станешь.
И все-таки заменил. Первое время совсем буквально. Ведь не сразу бы отпустили, наверно, отца. Делал то, что и он бы делал после победы.
И дальше воевал с войной, со смертью.
И, как о войне, рассказать о всем пройденном трудно. Даже и отобрать, что полезней бы было и интересней для молодых.
Расскажу, что запомнилось лучше. А почему может, даже со стороны и видней...
ЕЖИК ВМЕСТО КОШКИ
Когда с молодыми беседы проводишь, заранее знаешь: первый о храбрости будет вопрос. Будто все в ней заключается, нужное для сапера. И будто саперу намного нужнее она, чем солдатам других родов войск в боевой обстановке.
Но вопрос есть вопрос. И, понятно, не лишний.
Первое, что я об этом знаю, и в чем по опыту убежден, это то, что любой человек, даже тот, что себя от природы считает робким, может быть настоящим героем. И удалец жалким трусом, если удаль в нем ради себя. Много встречал и тому и другому примеров, расскажу, что касается лично меня. Кстати, сам о себе тоже точно не знаю, кем я родился, таким ли уж храбрецом.
Расскажу о поступке, который и до сих пор самым отчаянным в жизни считаю и в котором и до сих пор не раскаиваюсь, как он ни безрассуден на первый взгляд.
В самом начале моей минерской работы это случилось, только что прибыл из запасного в линейную часть. Часть та, прославленная, трижды орденоносная, хоть к тому времени и успела демобилизовать свои старшие возраста, но в большинстве из фронтовиков состояла и жила боевыми еще делами. В запасном я прошел специальную подготовку немалую, отличником был и, когда курс закончил, считал себя чуть ли не бывалым минером: к войне ведь готовился, думал успеть.
Но в боевой части с первых дней понял: куда мне до них, до бывалых бойцов, даже тех, что войны только кончик хватили.
На третьей неделе вызывает меня командир роты и направляет на помощь к двум старичкам, находящимся, как он сказал, на работе в поле. В колхозе, что ли? мелькнула мысль. Слово это, знать, старички, на нее натолкнуло. Потом вспомнил, что фронтовиков стали так называть, с тех пор как мы, новички, в части появились.
В тот же день и отправился на полевые работы к неведомым старичкам.
Двое их было, Куземкин и Кологрив, соответственно старший сержант и младший. Дело к зиме шло, к первой послевоенной, все рядовые их возраста избы да клети по селам родным утепляли, сотки по третьему разу перелопачивали, чтоб до последней картошины выбрать и кой-как с семьей дотянуть до весны, а им двум с придачей со мной-то, специалистом из запасного, поля на чужой стороне предстояло сперва прочесать от посевов войны вчерашней. И утеплять не родимый угол, а медициной пропахшую, с дырявым боком брезентовую палатку, что где-то в санчасти чужой откопал помпохоз и послал со мной вместе, как дополненье к подарку.
В палатке житье для фронтовиков непривычно, попроезжались сержанты порядочно на ее счет, лишь за дыру за прожженную похвалили: моргом по крайности, значит, хоть не служила. Но тут же и за работу взялись. Подлатали брезент, обложили сосновой лапой, так что шалаш получился, если снаружи взглянуть. Печурку-малютку еще смастерили из неразорвавшейся бомбы-двухсотки, вытопив тол из нее на костре. Глиной обляпали, горкой камней-голышей обложили вроде как каменка в баньке, в парной. Трубу проржавевшую где-то в заваленном блиндаже откопали, даже и с поворотным коленом, чтоб ветер не задувал. Оглядели, обшлепали, провели экспериментальную топку, дали оценку: Ташкент!.
За ночь Ташкент оборачивался Якутском. Под шинелишкой да на перине из ломкого будылья, накрытого пылью процементированной, теплопроводной, как жесть, плащ-палаткой, без тренировки до света не улежишь. Рассветы же день ото дня отдалялись. Сержанты оба исконные сибиряки только покрякивали спросонок: не мы в Сибирь, так сама она, матушка, к нам идет. Мне же она и двоюродной тетушкой не приходилась. Когда до последнего позвонка пронимало, вылезал с острой завистью к мерно похрапывающим старичкам, согревался на воле спринтом. Затем и печурку протапливал с вечера заготовленными дровами длиной с карандаш.
Выскочил так однажды, топоча, как стреноженный конь, кирзачами с запасом на пару портянок, отбежал сколько надо, справил что надо, стуча зубами, и лишь тогда и заметил, чего не заметить мог, только вконец ошалев. Поле объект наш, еще не разведанный толком, метрах в двухстах начиналось, за жиденьким лозняком, и все напичкано было разнообразной начинкой, по краткой оценке моих командиров, что довоенный тещин пирог. Два лета, как сдвинулась оборона отсюда, никто и ногой на него не ступал, а не то чтоб костром баловаться. Может, кого из проезжих с шоссе занесло? За будыльем от огня отойдут, разве заметят сослепу вешки, что мы расставить успели вчера