— Не могу позволить себе эту вредную привычку, — сказал Л-М.
— И так слишком нервный, — сказал барон Нейссен.
Как и Геннадий Рослов, я не хотела портить руки никотином. Алексей не употреблял ни табака, ни алкоголя.
— Мы, русские аристократы — настоящие музейные экспонаты, мой дорогой Эндрю, — заметил Л-М. — Только вот будет ли у нас стеклянный ящик? Вместо этого нас вышвырнут, по словам товарища Троцкого, на свалку истории.
— Дайте мне почетную могилу, — сказал Нейссен. — Для белого офицера это единственная альтернатива победе.
— Вы всегда столь мрачны, Нейссен? В конце концов это вечер для мистера Рослова, — напомнил лорд Эндрю морскому офицеру. Он деликатно выпускал дым подальше от нас в сад.
— О, я не возражаю, — сказал Рослов с застенчивостью, которую даже знаменитые русские музыканты старой школы испытывали в дворянском обществе. Царское правительство посылало его в Англию и Францию во время войны выступать перед войсками, и он бегло говорил по-английски и по-французски. — Мне совсем не весело с тех пор, как я услышал, что Татьяна Петровна хочет стать сестрой в белой армии.
— Эта мысль скорее угнетающая, — согласился лорд Эндрю. — Я полагаю, что к настоящему времени вы уже пережили достаточно опасностей и тягот, Таня.
— А может быть, и нет, — Л-М прислонился спиной к белому столбику террасы, глядя, как я с напускной беззаботностью качаюсь в кресле. — Возможно, это именно то, чего Таня хочет.
— Определенно, — согласился Алексей. — Это тот самый славянский дух самопожертвования.
— Разве этот дух не благороден? — Нейссен скрестил шпагу с кинжалом Алексея.
— С другой стороны, — продолжал Л-М к моему облегчению, — если она идет на это из идеалистических и патриотических побуждений, я предложил бы ей это более тщательно обдумать.
— Что вы хотите этим сказать? — теперь Нейссен повернулся к Л-М.
— Я объясню вам через минуту. Давайте рассмотрим вопрос хладнокровно — мы в кругу доверенных друзей, не правда ли? Все вверх дном. Мы, белые, вынуждены принять интервенцию союзников ценой расчленения России. Большевики, которые считаются интернационалистами, сражаются за объединение России. И они, а не мы, восстановят ее величие.
— Какое именно величие? — спросил Нейссен. — Величие тирании с небывалыми средствами массового контроля? Неужели это то, чего вы, Рюрикович, желаете для России?
— Конечно, нет, — ответила я за своего родственника.
— Дорогой мой, меня обижает, что вы приписываете нам то, что мы помогаем вам из империалистических побуждений, — сказал лорд Эндрю шутливо.
Алексей встал на сторону Л-М.
— Я согласен с князем Ломатовым-Московским. Если белые победят, Россией будет править военщина, как в Китае после революции.
— А вы хотели бы, чтобы Россией правила ЧК, профессор? — голос Нейссена так напрягся, что я ожидала, вот-вот он сорвется.
— Я питаю отвращение к ЧК, барон, как к любому инструменту насилия.
Алексей перешел на беглый французский, затем на школьный английский.
— Единственно, я хотел бы, чтобы Татьяна Петровна увидела, что эта русская гражданская война — не массовое движение, не всеобщее дело красных или белых, а простое состязание армий, ведомых красными и белыми генералами.
— Не забывайте зеленых, — вставил Л-М.
— Зеленых? — воскликнул лорд Эндрю. — Вы снова шутите!
— Я не шучу. Зеленые — это крестьяне, сторонники бандита Махно, по слухам, их около 20 тысяч человек. Они, кстати, недалеко, мой дорогой Эндрю.
— Я вам верю, — рассмеялся англичанин.
Алексей в волнении схватился за свою бородку. Рослов тронул бровь и нахмурился, глядя на уютный заросший сад, как будто бандиты притаились в непроницаемой тени вишневых, персиковых и яблоневых деревьев.
Я старалась не обращать внимания на насекомых и делала вид, что спокойна.
Алексей, отмахиваясь от комаров носовым платком, бросил на меня сердитый взгляд.
— Красные, белые, зеленые, не говоря о казаках, чехах и Бог знает о ком еще, какой выбор предлагают они нашему народу? Армейские реквизиции, мобилизацию, грабежи, зверства. Где ваш „благородный дух“, барон? Что может такая идеалистически настроенная женщина, как Татьяна Петровна, делать с кем-либо из них? Вы можете себе представить, маэстро?
— То, что вы говорите, Алексей Алексеевич, верно, но слишком абстрактно, — уклончиво ответил Геннадий Рослов, стараясь никого не обидеть. — Должна быть какая-то менее разумная причина, чтобы отвратить Татьяну Петровну от ее намерения.
— Хорошо, вот одна, — Л-М привстал, потом снова прислонился к столбику с небрежным изяществом, — ей возможно придется стать свидетелем, мягко говоря, неприличного поведения офицеров и джентльменов.
— Меня уже предупреждал генерал Майский, — сказала я. — Человечности нет ни на одной из сторон — это были его почти последние слова ко мне.
— О какой человечности может идти речь? — Нейссен смахнул комара рукавом. — Ваша собственная семья и семья вашего государя злодейски убиты. Вы освобождаете город и находите пустыню; множество трупов в подвалах местной ЧК, другие жертвы свалены — а некоторые еще дышат, — в общие могилы. Вы движимы ненавистью. Вы полумертвы от голода и оборваны. Ваше единственное удовольствие, единственное облегчение — месть. Все это заставляет создавать полки, подобные этим, состоящим только из офицеров, чтобы установить дисциплину в таких условиях. Вы дочь генерала, Татьяна Петровна, вы можете понять, — обратился ко мне Нейссен.
Он ждал от меня одобрения, тогда как Алексей хотел, чтобы я согласилась с ним. Он никогда не держал в руках винтовки. Ему никогда не приходилось убивать человека, как пришлось мне. Я исполнила желание Нейссена:
— Да, я могу понять, что значит быть отравленной местью.
Нейссен, казалось, немного пришел в себя, а Алексей, пристально посмотрев на меня, продолжал ходить.
— В этом различие между вашей гражданской войной и нашей мировой, — лорд Эндрю посерьезнел. — Мы на западном фронте убивали без волнения и злобы, как автоматы. Нас превратили в убивающие машины. Я не уверен, что это лучше.
— Не лучше, — сказала я, — в любом случае, война ужасна.
— Я всегда так думал, — сказал Геннадий Рослов на своем медленном английском, машинально допив остатки чая. — Я абсолютно не мог разделять всеобщий энтузиазм в начале войны в 1914 году. Конечно, я главным образом боялся за свои руки, в случае если бы меня призвали.
— К счастью для нас, этого не произошло! — выразил всеобщее мнение лорд Эндрю.
Было очевидно, что молодой пианист с его мягкими взглядами гражданского человека и ранимостью, присущей творческим людям, не вызывал у офицеров неуважения или негодования. При своем удивительном таланте Рослов был скромен. Как и Алексея, его отличали независимость суждений и широта взглядов. То, что говорил Геннадий, было естественно, самобытно и в высшей степени справедливо. Он мне очень нравился.
— Понимаете, — он поставил пустой стакан, — я больше ничего не понимаю в этом мире. Я знаю одно. Я живу. Я владею этими руками, — он поднял их, — и больше ничем. Они могут зарабатывать мне на жизнь и давать несколько часов радости и забвения моим слушателям. Это достаточно великая цель для моей маленькой жизни.
— Это прекрасная цель, — сказала я и подумала: „У меня тоже есть руки, которые могут дать независимость мне и избавление от боли, хоть и краткое, моим ближним, страдающим в этом мире“. Вслух я добавила:
— Мои руки тоже умелы, хотя и по-другому. Я просто хочу применить их там, где они всего нужнее.
Когда я говорила, я заметила, что моя левая рука завязывает хирургические узлы на длинных кистях шали.
Я была поражена, когда Алексей сказал:
— Наилучшим образом вы могли бы применить свои руки, став хирургом, как вы мечтали когда-то, Татьяна Петровна, прежде чем что-то или кто-то в этом ирреальном городе вынудит вас изменить свои намерения.
Я боялась, что Нейссен не пропустит намека, но Л-М еще раз умело увел спор от личностей.