— Что это у тебя, душа моя? — бывало спросит меня няня.
— Братик, — отвечала я.
„Кто же это посадил братика в мамин живот?“ — недоумевала я.
Мисс Бэйли от моего вопроса покраснела и пробормотала что-то невнятное.
Няня сказала, что это сделал Господь Бог, но когда я захотела узнать как, она отмахнулась от меня, сказав: „Так, как это и должно быть“.
В конце концов я решила спросить бабушку. Ее ответ был весьма откровенным.
— Твой отец, — произнесла она своим низким голосом.
— Но как же папа это сделал? — настаивала я.
— Так, как указал ему Господь, — сказала бабушка, предоставив мне строить дальнейшие предположения.
Я набивала рубашечки моих кукол лоскутками, рисовала дам с большими животами и играла в дочки-матери вместо игры в лошадки с царскими дочками. Я даже начала проявлять материнскую заботу по отношению к толстой и неуклюжей великой княжне Марии, которой ее старшие сестры Ольга и Татьяна отвели роль лакея. Анастасия — четвертая и последняя из совершенно ненужных, по словам бабушки, для династии дочерей, — была совсем малюткой, и у Марии еще не было союзницы. Как и я, маленькая Мария души не чаяла в своем отце. Государь и с ней, и с другими своими дочерьми был терпелив и внимателен. Но больше всего нежности и обожания он проявлял по отношению к прекрасной хрупкой императрице, бывшей принцессе Алике из Гессена, выросшей при дворе королевы Виктории и пересаженной на незнакомую, экзотическую почву.
По мере приближения родов я, как и мама, тоже стала двигаться медленно и по-новому величаво. Я даже довольно долго сидела, позируя вместе с мамой, когда отец рисовал ее портрет. Этот портрет, написанный в легкой манере, подсказанной отцу его другом и учителем Валентином Серовым, стал его лучшей работой. Именно это побудило бабушку сказать: „И что только человек с твоими художественными способностями, Пьер, находит в этой мазне?“ Она не одобряла папиного увлечения экспрессионистами.
В июне 1903 года после моего рождения — мне исполнилось шесть лет — мы не поехали в Крым. В ожидании маминых родов семья отправилась на пригородную дачу на берегу Финского залива. Здесь мы обычно останавливались, когда двор перебирался в Петергоф. Местность здесь была заболоченной и лесистой; в этих краях водилось множество хорьков и диких уток. Вдоль берега, где шла тропа для верховой езды, располагались скрытые от глаз бухты, окруженные хвойными деревьями. Дача выходила на море. Сады в виде террас, немногим уступавшие в великолепии петергофским, спускались к гранитной набережной, где была пришвартована наша яхта „Хелена“.
У меня здесь были свои собственные парусная и гребная шлюпки, гончие собаки и экипаж, запряженный пони, которым я сама управляла под наблюдением верхового-грума.
Обедала я на открытой террасе в обществе мисс Бэйли и, как и раньше, почти не виделась с мамой. Она сильно изменилась: не только вырос большой живот, но и появилась отечность — пальцы опухли, прекрасные черты ее лица исказились.
Она находилась в постели под неусыпным наблюдением доктора-англичанина и сиделки. В доме стояла странная тишина, и меня то и дело просили не шуметь. Отец ни разу не был резок со мной, но его прекрасные серые глаза выражали смертельную муку. Бабушка выглядела особенно суровой, а няня, когда накручивала мне волосы на бигуди, сильно дергала их, что выдавало ее растущее беспокойство.
Однажды утром, в середине июля, когда я завтракала, в детскую вошла мама в шелковом бело-золотом кимоно. Волосы ее были заплетены в толстые косы, отекшее лицо покрывала болезненная бледность, глаза лихорадочно блестели. Отправив мисс Бэйли из комнаты, она присела к столу и отсутствующим голосом спросила, что я делала вчера, но тут же прервала мой ответ:
— Таня, не суди меня слишком строго, когда вырастешь. Мне было всего восемнадцать, когда я вышла замуж, я была избалованной и глупой барышней. Если я переживу это... эту ужасную болезнь, я обещаю, что буду тебе хорошей матерью. Если я не выживу... будь дружна с папой. Будь с ним всегда. Обещай!
Мне показалось это странным. Почему я должна когда-нибудь покинуть отца?
— Обещай! Поклянись на кресте! — воскликнула мама с нарастающим возбуждением. — Крест! — Она повернулась к няне. — Принеси крест!
— Сию минуту, барыня.
Няня вернулась не только с крестом, но и привела несколько служанок и медицинскую сестру. Они обступили мать и уговаривали ее пойти прилечь.
— Татьяна, поклянись, — повторяла мама, — что пока отец жив, ты его никогда не покинешь.
Я не могла понять смысла той игры, в которую она хотела поиграть. Но я торжественно поклялась на своем крестике и поцеловала распятие, которое она мне протянула.
— У нее жар, она бредит. Позовите доктора, — загомонили женщины. — Пойдемте, ваша светлость, вам лучше лечь в постель.
— Я иду. Оставьте меня в покое.
Мама с усилием поднялась и поднесла руку ко лбу. „Матерь Божья“, — сказала она по-польски и тяжело осела на пол. В тот же момент я увидела, что ее тело забилось в судорогах. Затем вбежали отец и доктор, и оба опустились на колени перед ее мечущимся телом, заслонив его от меня. Няня подняла меня на руки, прижала мою голову к своей груди и унесла прочь.
Два дня спустя я увидела маму в последний раз. Она лежала в окружении высоких свечей в дачной часовне: голова ее утопала в лилиях, руки сложены на груди, глаза закрыты. Припухлость исчезла. Мертвая, она снова стала стройной и красивой. Застенчивая полуулыбка застыла на ее устах, как будто она была свидетельницей чего-то непостижимо страшного и чудесного.
Няня подняла меня к гробу поцеловать округлый белый лоб, гладкий и холодный как мрамор. Меня удивило, что он такой холодный и что мама сама не чувствует этого холода. Я видела, что она ничего не замечала, что ей было хорошо. Я не испытывала печали, но все вокруг были такими грустными, что я тоже расстроилась, стала плакать, и няня увела меня.
В тот вечер, как и прежде, я ждала, чтобы отец пришел поцеловать меня на ночь. Вместо него вошла высокая белокурая и красивая женщина в закрытом черном платье с развевающимися рукавами. Это была Софья Веславская — старшая замужняя сестра моей мамы.
— Танюса, — в ее голосе были такие же польские интонации, как и у мамы, — Бог призвал твою маму к себе. Она попала на небеса вместе со своим маленьким сыном. Отныне мы будем молиться за них обоих.
— Мама умерла? — спросила я без всяких эмоций. Тетя Софи склонила голову.
Я подумала, что отец теперь будет безраздельно принадлежать мне одной. Как ни странно, эта мысль не обрадовала меня.
— А кто будет теперь моей мамой?
— Я, если ты позволишь. Видишь ли, Господь даровал мне сына, твоего кузена Стиви. Но я больше никогда не смогу иметь детей. Ты будешь моей дочерью, Танюся?
Я посмотрела на доброе тетино лицо. Оно не было таким утонченным, как мамино, но было милым, мудрым и излучало сочувствие. Я забралась к ней на колени, обняла за шею и стала гладить шелковую блузку. Так я и уснула, прямо на коленях у тети Софи, даже не помолившись за усопших.
После заупокойной службы в Исаакиевском соборе и в костеле Св. Станислава младенца похоронили в нашем фамильном склепе в Александро-Невской лавре, а мамино тело было отправлено в Польшу для погребения рядом с ее предками-князьями.
Отец не поехал на похороны. Он уединился у себя на вилле и не допускал к себе никого, кроме своего денщика Семена. Потерянная и одинокая, я долгими часами бродила у дверей его комнаты.
Прошла неделя. Однажды утром, когда меня одевали, вошел отец. Он был одет в серо-голубой мундир императорской гвардии и держал в руках фуражку и перчатки. Он сильно похудел, осунулся. Я не поверила своим глазам: голова стала совершенно седой. В глазах появилась неизбывная печаль. Тоска и грусть разрывали мое сердце.
Отец поднял меня на руки и крепко прижал к себе.
— Таничка, царь, наш повелитель, посылает меня с миссией на Дальний Восток. Ты поедешь в Веславу жить с тетей Софи и дядей Стеном до тех пор, пока я не приеду за тобой.