Буревестник в клетке
МАКСИМ ГОРЬКИЙ
Маска и лицо
Горьковеды из ЧК
На аркане
Удушение в объятьях
Предсмертие
Послесмертие
Маска и лицо
Максим Горький не был репрессирован, жил и умер в чести и почете у советской власти. Но материалы о нем в лубянском архиве я запросил — зная, что ни один крупный художник, а тем более такая всемирная знаменитость, как Горький, не остался вне внимания Лубянки. Запросил вроде бы наудачу — но будучи уверен: слишком частую сеть набросили Органы на общество, чтобы в нее не попала такая крупная рыба. И не ошибся…
Владимир Ильич!
С Заксом[159] я не буду работать и разговаривать не хочу. Я слишком стар для того, чтоб позволить издеваться надо мной…
Да и вообще я вижу, что мне пора уходить в сторону…
Максим Горький — Владимиру Ленину…
Прошло немало времени, пока, перерыв груду журналов и книг в библиотеках, наведя справки в архивах, я смог понять, что за бумаги передо мной.
И прежде всего обнаружил один поразительный факт: Горький — писатель без биографии. А ведь шел уже 1990 год, когда более семи десятков лет он был иконой советской истории!..
В многочисленных изданиях, посвященных ему, повторялся набор хрестоматийных, тщательно процеженных данных, уложенных в некое подобие жития. Будто невидимая, но твердая рука провела черту — что нужно знать и чего нельзя. Отношения Горького с современниками искажены, некоторые люди вообще изъяты из его жизни. Четырехтомная «Летопись жизни и творчества» писателя полна зияющих провалов и неувязок. Сколько писем, на которые есть и ссылки, не напечатаны, а те, что печатались, сильно урезаны, — что скрыто за этими купюрами? То же со статьями и даже фотографиями. То же и с архивными документами, многие из них — за семью печатями.
Словом, получалось, что Горький — эта всемирная знаменитость — едва ли не самый неизвестный советский писатель.
«Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный… То кричит пророк победы: „Пусть сильнее грянет буря!“»
Это с детства — заставляли учить в школе.
Так оно и вошло в наше сознание, в нашу историю изначально, с пеленок: Буря — Революция и Горький — Буревестник, Вестник Революции. Роман «Мать», первый шедевр соцреализма, высоко ценил Ленин. Ну, это мимо — скучно. Пьеса «На дне» — да, конечно. «Человек — это звучит гордо, человек — это великолепно. Че-ло-век!»
Горький двоился. С одной стороны — набор стереотипов, вдалбливаемых в голову, примелькавшихся, как портрет с усами, висящий в каждой школе и библиотеке, обычно рядом с Лениным или Толстым. Икона, критиковать нельзя. С другой стороны — не отмахнешься, несомненный талант. Но читать его хотелось все меньше, казался далеким прошлым. Предпочитали Горькому Бунина (почему-то всегда с ним сравнивали), что считалось признаком фронды, вольномыслия.
Короче говоря, я всегда считал Горького Писателем, хотя любимым он никогда не был. И даже как бы не мог быть.
Потом многие годы Горького будто не существовало. Правда, зимуя на полярной станции, на острове в Ледовитом океане, я решил перечитать всю классику (заносчивая идея!), взялся и за Горького — и увяз на втором или третьем томе. Не осилил.
Однажды пришли мы вместе с сыном Сережкой — ему тогда было восемь — в Дом-музей Горького в Москве, у Никитских ворот. Запомнилась фраза гардеробщицы — шепнула как будто по секрету:
— Здесь ему жилось максимально горько…
Почему? Роскошный особняк. Осмотрев все, Сережка, привыкший к советскому образу жизни — коммунальным квартирам, где в одной тесной комнате семья умудрялась разместить обеденный и письменный столы, родительскую постель, детскую кроватку и бабушкин диванчик, книжные полки, буфет и шкаф для одежды и скарба, а если жизнь семьи осеняют музы, то еще и пианино, и пишущую машинку, — Сережка был потрясен.
— Папа, а кто это все убирал?
— Кто? Слуги.
— Как слуги? — Он был потрясен еще больше. И тут же скомандовал: — Пошли отсюда!
Не вязалось такое в уме моего демократического сына с образом «певца горя народного», страдальца и заступника угнетенных, звавшего Революцию для справедливости на земле. Не вязалась тогда и у меня реплика о горькой жизни Горького здесь, в этом особняке, с атмосферой внешнего комфорта и семейного благополучия.
Прошло несколько лет. У меня умер друг, одинокий художник Шумилин. После похорон я пошел к нему, в его квартирку-берлогу, чтобы забрать картины, — родных у Шумилина не было. Целый день разбирал, складывал, увязывал, курил, вспоминал. Вызвал такси. Уже перед уходом заглянул на антресоли. Там, в груде одежды, засохших красок и кистей, лежали какие-то два круглых тяжелых предмета, завернутых в бумагу.
Развернул — и отшатнулся: Ленин! Цементная голова, посмертная маска. Развернул другую — Максим Горький, этот полегче, гипсовый… Два лика смерти, отрешенных, загадочных, страшных. Что с ними делать, куда деть? Для Шумилина они могли быть моделью, а для меня?
Сунул в мешок — потом решу.
Пробовал как-то звонить в музеи Горького и Ленина — говорят, у них уже есть, не надо. Так и лежат они у меня в кладовке до сих пор. Но совсем забыть о себе не дают — вопрошают…
Что меня больше всего поразило тогда, у Шумилина, это непримиримое противоборство, враждебность лица и маски, жизни и смерти. Мог ли я думать, что пройдет время — и снова возникнут передо мной эти две маски, уже на Лубянке? Сумею ли я теперь разглядеть за маской — лицо?
Ленин и Горький. Два великих друга. Увы, дружба эта в тех документах, которые я нашел на Лубянке, предстает совсем в новом, неканоническом свете, без привычной сусальной позолоты. Но прежде чем заговорят эти документы, вспомним историю отношений Горького и Ленина.
Встретились они впервые в 1905 году, хотя знали друг друга гораздо раньше, встретились — и сразу прониклись обоюдной симпатией. Два волжских бунтаря, возжелавших переделать Россию. Поначалу в их отношениях Горький даже больше покровительствовал Ленину, так как был знаменит и обеспечен, а Ленин и его партия только еще утверждали себя, рвались к власти. Однако если романтик писатель отклонялся от жесткой линии реалиста вождя, что случалось нередко, он тут же подвергался принципиальной критике: Ленин как бы поправлял, воспитывал его в марксистском духе. Отношений это не портило. Ведь все это пока больше область теории, мечты. Все эти наскоки и упреки в политических ошибках Горький в конце концов парировал улыбкой:
— Я знаю, что я плохой марксист. И потом, все мы, художники, немного невменяемые люди…
Ну что тут скажешь? Владимир Ильич только разводил руками.
Но вот она, революция, о которой столько мечтали большевики, — свершилась! Из мечты стала явью, от слов перешла к делу.
Горький ужаснулся. Кто правит бал? Слепые фанатики и авантюристы! Ведь за весь этот позор, бессмыслицу и кровь расплачиваться будет не Ленин, а сам народ! В газете «Новая жизнь» писатель по горячим следам событий публикует свои «Несвоевременные мысли», где отвергает большевистскую революцию, видит в ней трагедию и гибель России.
Такого Горького мы не знали, в школе не проходили. И газета «Новая жизнь», редактируемая Горьким, по приказу Ленина была летом 1918-го закрыта, а «Несвоевременные мысли» запрещены и не издавались у нас вплоть до последнего времени.
Но Ильич неизменно успокаивал:
— Нет, Горький от нас не уйдет. Все это временное, чужое. Вот увидите, он обязательно будет с нами.
И оказался прав, — Горький то ли действительно перестроился и раскаялся, то ли просто сдался на милость победителя. Возможно и то, и другое.