В течение месяца он меня вылечил. Было воспаление легкого. Четвертый из нас умер в санчасти а я остался живым. Иван Васильевич ко мне относился хорошо я выздоровел. Тогда он сказал что оставляет меня. Спрашивает что я боюсь мертвых? Я сказал боюсь только живых. Тогда я тебе дам работу. В двух километрах от лагеря находился морг. И мне надо было ночью топить печь в морге оттаивать трупы а утром приходили два врача натомировали.
И вот каждый вечер на лошади привозили 18 трупов это ежедневно и вот я на три стены ставил по 6 трупов. Они мерзлые прислонишь к стене и они стоят пока оттают. В помещении темно. Печка бочка из-под горючего дрова смоляные горят жарко бока у печки красные. Подброшу дрова сам хожу разговариваю с ними чей откуда женат или нет? А вот молодой небось не успел жениться? У тебя осталась девушка небось ждет? Но моя вышла замуж это точно такие красивые долго не сидят. Как твою звать? А моя Тоня Чубарова и щас о ней думаю. Красавица.
И оттаивал морг до 1945 года.
Но вот закончилась война про которую мы не знали. Почта не доходила но однажды повесили ложный ящик много писали жалоб но после вызывали кореспондентов и избивали до потери сознания…
Невдалеке от нашего лагеря была сопка звали ее Рыжая на ней стоял трактор. Туда привозили из других приисков на машинах накрытых брезентом они кричали до свидания ехали мимо нашего лагеря.
Там к готовым траншеям ставили людей заводили трактор и из пулемета расстреливали…
Это я надумал написать чтоб знали что такое Колыма а подумаю умру и не будут знать где хоронили репрессированных. Это тысячи.
Может кто из писателей перепишет. Но извините за почерк я парализован дважды и сейчас пишу а плечи дрожат. И плачу вспоминается что пережил. Я б назвал Хождение по мукам. Перепишите! Пусть молодежь знает а главное пусть чтут память. Теперь я умру спокойно. Рассказал почти все…
Из письма И. Окунева
1990
Первое чувство после прочтения: все! Хватит! После этого уже нечего читать о тюрьмах и лагерях! Больше уже никто не скажет, после этого — не рассказа, нет — выдоха, слова-выдоха никому не известного человека. И сколько еще таких, канувших в бездну! Миллионы Божьих Искр, вспыхнувших и погасших от взмаха державной десницы. И каждая вмещала в себе — мир…
Сначала, как сквозь игольное ушко, продевали через тюремную камеру, чтобы сломить, подчинить арестом, наветом, пытками.
Потом волокли железным путем в вагонном ящике, неделями, месяцами, через всю страну, прошивая ее насквозь кровавым швом — считай на прощанье ребрами каждую версту родимой. Подыхай от жажды и голода. Забудь, что ты человек!
Потом сбивали полуживым клубком в бочку трюма и по волнам катили дальше, в слезах, дерьме, блевотине, с ножом, приставленным к горлу уркой-нелюдью.
И наконец, выбрасывали на край света, где золото моют в горах, откуда возврата уж нету.
Здесь начиналась Колыма.
И если ты все-таки еще жив, забудь прошлое, ты не тот, кем был, отныне некому тебя любить и тебе любить некого. Ты колымский зэк. Здесь, на вечной мерзлоте, то пресловутое в тебе, именуемое душой, выйдет, как пар, уступая последнему инстинкту, звериной жажде жить.
Выбрасывали на магаданский берег, расшвыривали по лагерям кого куда, но всех одинаково — умирать. Так было задумано. И умереть было легче всего. Трудно — выжить. Всего труднее, почти невозможно — остаться человеком. Несмотря ни на что.
Кроме высокого примера человечности эти люди дали нам еще пример — спасения через Слово. Одна из них, Нина Гаген-Торн, сказала об этом чеканной формулой: «Те, кто разроет свое сознание до пласта ритма и поплывет в нем, не сойдут с ума. Стих, как шаманский бубен, уводит человека в просторы Седьмого Неба…»
В двадцатом столетии духовный подвиг декабриста Гавриила Батенькова повторят тысячи — сообразно силе гнета, насилия и противоборствующего им отпора. Тот же рывок в Седьмое Небо — как единственный выход.
Пуля вместо точки
БОРИС ПИЛЬНЯК
Сужение света
Ты говоришь!
Я стал другим человеком
Сужение света
Суд над Борисом Пильняком начался задолго до того, как его арестовали.
В последние годы в его жизни стал повторяться все чаще один и тот же похожий на кошмарный сон случай. Встречал где-нибудь знакомых, и те удивленно спрашивали:
— Это ты?
— Я… Кто же еще?
— А мы слышали, ты арестован…
А он писал роман. Возился с маленьким сыном, любил молодую жену, сажал на даче в Переделкине деревья — выращивал свой сад. Приходили гости, сообщали об арестах, почтальон приносил газеты — и там клеймились все новые враги народа, среди которых были и его вчерашние друзья. И из разговоров, и из газет вставало все то же:
— Это ты? Ты еще не арестован?
А он работал каждый день, несмотря ни на что, отгоняя страхи, — роман уже близился к развязке. Это был давний замысел — о корнях и судьбах русской революции, да и о самом себе.
Он делал свою книгу из жизни, но и жизнь делала из его судьбы историю, печальную повесть о том, как под гнетом тьмы сужался светлый круг бытия — до лубянской камеры.
Когда же оно началось, это сужение света? Как случилось, что его яркая звезда закатилась, и он, Борис Пильняк, стал изгоем?
Поначалу он был счастливчиком в литературе, писательский путь его шел по крутой восходящей, успех, а потом и слава неизменно сопутствовали ему. И это была не шальная, глупая слава, а честная, добытая талантом и трудом. В 20-е годы он — один из самых читаемых и популярных советских писателей, автор десятка томов рассказов, повестей и романов, переведенных на многие языки, блестящий экспериментатор-модернист, мэтр, глава целой творческой школы.
Однако была в советской литературе и другая иерархия — и там он числился всего лишь попутчиком — это пренебрежительное словечко придумал нарком просвещения Луначарский и особенно обожал Троцкий, метавший ярлыки направо и налево, как гранаты. Попутчиками называли тех подозрительных, «нечистых» писателей, которые не состояли в партии и не имели пролетарской родословной, хотя и признавали революцию, — к ним относили Есенина и Бабеля, Пастернака и Замятина, Зощенко, Алексея Толстого и многих других, безусловно мастеров, но не безусловно советских. Общественный вес писателя определялся не его даром, а на идеологических весах. Бабель был объявлен революционным попутчиком, Всеволод Иванов — просто попутчиком, а Пильняк — «попутчиком» в кавычках.
Может быть, тогда все и началось, с этих зловещих кавычек? Или когда Сталин, ведущий персональный учет талантов, дал задание проводникам его линии в литературе обратить на Пильняка особое внимание?
Резон в таком надзоре, конечно, был: писатель одним из первых обнажил в революции ее изнанку. Он увидел в ней не лозунги и марши, а кровавый смерч, беспощадный ураган, вырвавшегося на свободу зверя, «стихийного, как волк». К волку Сталин питал особое пристрастие — недаром имел привычку рисовать в своих бумагах серого хищника. В книгах Пильняка большевики ходят стаей — «кожаные куртки», «кожаные красавцы», ходят, чтобы «энегрично фукцировать» (это выражение писатель подслушал у одного коммуниста, который дослужился до наркома и стал управлять государством). «Так вот знаем, так вот хотим, так вот поставили и — баста!.. И черт с вами со всеми, — слышите ли вы, лимонад кисло-сладкий?!» — вот что значит «энегрично фукцировать». А во главе всей этой новой — полуволчьей, полулюдской — породы встал выведенный писателем в «Повести непогашенной луны» «негорбящийся человек», «номер первый», в котором все узнали, не могли не узнать, Сталина.