Ордер на арест С. А. Клычкова от 31 июля 1937 г.
Ныне можно говорить о чрезвычайной ценности творчества стукачей — как исторического источника: в нем запечатлелась не лживая пропаганда и не искажающий взгляд многознаек из будущего, а то, что на самом деле думали люди в свое время и в предложенных обстоятельствах. Если собрать все эти агентурные донесения, получится многогранная картина жизни. И станет ясно, что многие люди не только понимали, что происходит в стране, но и высказывали это вслух, то есть что было Сопротивление через Мысль и Слово, которые при тирании стали последним убежищем, бастионом и орудием свободы и личности.
Полное собрание доносов на Сергея Клычкова составилось большей частью из произведений его коллег-писателей. Вот его высказывания из агентурных донесений уже незадолго до ареста:
«Тяжело нашим управителям управлять в окружении недовольства. Того и жди неприятностей. Поэтому вся система управления крапленая и нам тоже нужно быть большими шулерами, чтобы понимать этот крап, не ошибиться, правильно ходить. Мы не зеваем — ни одного произведения нет без крапа.
Но смельчаки не перевелись. Не все бросают бомбы. Есть такие бомбы, которые действуют более сильно, чем взрывчатое вещество, и имеют более разительное значение и более широкий резонанс. Это — слово. Возьмем кого-либо из толпы — выступит и бросит десяток крылатых слов. Да таких, что весь мир услышит, все газеты напечатают. Человек с большой буквы. Скажет такой смельчак — и отправится в ГПУ как яркая иллюстрация новейшей советской конституции. И миссию свою выполнит, и сила ее значительней, чем оружие».
«Я думал раньше, что русская поэзия на нас троих кончилась. Один задавился — Есенин, второй ошибочно не сделал этого — Клычков, а третий сдан заживо в архив — Клюев, осужден. Пропечатан в черных списках.
Нет, поэзия — такая штука, которую ни Соловками, ни приказами не задушишь. Живы ростки, посеянные нами, — живы. Я знаю, что в народе ходят могучие, растущие…»
Среди пророческих озарений Николая Клюева, «сданного заживо в архив», — его сны, видения. Такой, к примеру, погибельный сон 23 февраля 1923 года:
«Взят я под стражу. В тюрьме сижу. Безвыходно мне и отчаянно… „Господи, думаю, за что меня?“ А сторож тюремный говорит: „За то, что в дневнике царя Николая II ты обозначен! Теперь уж никакая бумага не поможет!“ И подает мне черный, как грифельная доска, листик, а на листике белой прописью год рождения моего, имя и отчество назнаменованы. Вверху же листа слово „жив“ белеет. Завтра казнь… Безысходна тюрьма, и не вылизать языком белых букв на черном аспиде…»
Тот же образ и у Сергея Клычкова: «Пропечатан в черных списках».
«Черные листики», «черный аспид» — это не что иное, как чекистские досье, на которых «белыми буквами» прописаны миллионы жизней. И, увы, никаким языком их уже оттуда не вылизать.
Сдался Клычков не сразу. 9 августа, после того как очнулся от первой серии пыток, пошел на страшный риск, обратился к Ежову с жалобой на следователей и отказом от своих показаний. И тут уж они взялись за него как следует! Следствие вели оперуполномоченный Вепринцев и сотрудник резерва назначения Шепелев, под кураторством все того же Журбенко и с подключением в качестве главного специалиста по «физическому воздействию» — Павловского. И тогда поэт выдает наркому другое, покаянное заявление, а жалобу следователи изымают из дела, пропустив только упоминание о ней.
А еще через неделю Клычков сочинил под видом собственноручных показаний целую автобиографическую брошюру. Что ж, если в вывихнутом сознании тех, в чьи руки он попал, существует «контрреволюционная дружба», почему бы там не быть и «контрреволюционной душе»? И пусть теперь этот Клычков вывернет нам ее!
…Старое крестьянство, в вершине которого стояло кулачество, перед своей смертью не могло не выслать в культуру своих певцов, апологетов. Такими «бардами» явились Есенин, Клюев и я. Уступая охотно пальму первенства в стихах Клюеву и Есенину, позволю себе мысль: я, пожалуй, как никто в русской литературе являюсь до последней неповторимой полноты выразителем старорусского кулачества, так называемой «мужицкой стихии». Коллективизация деревни внушила мне и Клюеву сначала страх, а затем растерянность, переплавляющуюся в острую злобу, которая выражалась у простого деревенского кулака в поджогах и убийствах. А у меня — в восхвалении его (кулака) и в надеждах на переворот, а пока в писании писем к «Астралу», складывавшихся в самый дальний и темный угол стола.
Таких писем, в которых я выражал несуществующему другу свою горечь, злобу, безысходное свое отчаяние и тоску по навсегда уходящему в небытие прошлому, я написал около сотни (и бумага даже почтовая была!). И очень жалею сейчас, что не могу приложить их при этом моем показании в качестве вещественных доказательств. Как-то вечером «доброжелатели» из комбеда сказали, что у меня будет обыск. Я долго искал место, куда спрятать письма, и спрятал… в скворечнике (была Страстная, вот-вот прилетят скворцы). Обыска не было, но письма пропали. Они, очевидно, сильно не понравились этой птичке, и она их выкинула в мокропогодное утро в пруд, заменив почтовую бумагу первородным мхом.
Сергей Клычков был включен в расстрельный сталинский список от 3 октября 37-го под номером 23. Путевку в смерть подписали кроме Сталина Молотов и Каганович — такое поэту внимание, такие отличия и награды суждены!
А дальше — уже знакомая процедура. Справка из тюремного отдела КГБ сообщает, что 7 октября Клычкова привезли из Бутырок в Лефортово, что, находясь там в течение суток, он на допрос не вызывался и на следующий день «вместе с личным тюремным делом убыл на Военную коллегию, откуда обратно в тюрьму не возвращался». Другими словами, перешел из рук тюремщиков в руки расстрельщиков.
Суд пропустил его через свои жернова за двадцать пять минут (21.30–21.55). Клычков свои показания на следствии подтвердил лишь частично, а что назвал ложью — из протокола не видно.
Приговор приведен в исполнение в тот же день. Тело бросили в общую могилу на Донском кладбище. А затем уничтожили и труд — рукописи Клычкова, изъятые при обыске, были сожжены по акту через два года, 2 сентября 1939-го.
Я тебя дорисую!.
Пусть идет все к черту, летит трубой,
Если уж такая судьба слепая.
Лучшие мои девки пойдут на убой,
Золото волос на плечо осыпая…
Так оно и случилось, как предсказал в своей «Раненой песне» Павел Васильев. Жены расстрелянных писателей пошли вслед за ними в тюрьмы, а потом в лагеря — только за то, что были женами своих мужей. Вера, Глафира, Елена, Нина, Анна… Большинство из них, объявленные ЧСИР — членами семей изменников Родины — и осужденные ОСО — Особым совещанием при НКВД, стали узницами АЛЖИРа — Акмолинского лагеря жен изменников родины, в степях Казахстана.
Это была секретная операция государственного масштаба. Согласно оперативному приказу Ежова № 00486 от 15 августа 37-го, чекисты должны были немедленно приступить к «репрессированию жен изменников Родины, членов троцкистских, шпионско-диверсионных организаций», причем аресту подлежали не только, так сказать, «наличные» жены, но «также жены, хотя и состоящие с осужденным к моменту его ареста в разводе, но знавшие о контрреволюционной деятельности осужденного, но не сообщившие об этом соответствующим органам власти».
Участь детей тоже была предрешена. «Всех оставшихся после осуждения детей-сирот размещать… в возрасте от 3 полных лет и до 15 лет — в детских домах Наркомпросов других республик, краев и областей… и вне Москвы, Ленинграда, Киева, Тбилиси, Минска, приморских и пограничных городов». И еще одна деталь этого приказа — только вдумайтесь! — направляемые в детдома группы детей должны были составляться «с таким расчетом, чтобы в один и тот же дом не попали дети, связанные между собой родством или знакомством». Развеять по свету, чтоб никогда уже не собрались.