Таков был век отца Потапа по части свободы мысли и слова. А что же столетием раньше, когда, собственно, и возникло в России книгопечатание? Да, это был век первой печатной русской книги, но и век Ивана Грозного, развязавшего такой террор против своего народа, что его превзойдет разве что только Иосиф Сталин через четыреста лет! Это был век знаменитого опричника, карателя и пытателя Малюты Скуратова, чье имя станет нарицательным в русской истории и с которого пойдет череда кровавых карликов — палачей при власти, как на подбор маленького роста — через Степана Шешковского, главу Тайной канцелярии при Екатерине Второй, до наркома Николая Ежова.
«Откуда такая тщета нам? — вопрошал блестящий публицист, князь Андрей Курбский, первый русский западник, бежавший от царского гнева в Литву как раз в незабвенном 1564 году, когда появилась в Москве первая типографская книга. — Мы неискусны и учиться ленивы, и вопрошати о неведомых горды и презрительны. Но простерты лежим, в леность и гнусность погружены». С ним перекликнется через два с половиной века Пушкин: «Мы ленивы и нелюбопытны».
В центре Москвы, рядом с Лубянкой, красуется памятник первопечатнику Ивану Федорову, и мало кто знает, как отблагодарили наши соотечественники этого человека за его духовный подвиг. Дивному мастеру Ивану Федорову и его товарищу Петру Мстиславцу удалось выпустить в Москве лишь две книги, после чего зависть и ненависть многих начальников, светских и церковных, их из родимого отечества изгнали. Пришлось бежать в эмиграцию нашей гордости, обвиненной в «грамматической хитрости», и там закончить свои труды и дни в бедности. А первый печатный двор близ Кремля ненавистники спалили дотла, чтобы через несколько лет другие мастера, на свой страх и риск, начали все сначала, возобновили книгопечатание. Факт, что первая русская грамматика и первый русский букварь, к нашему историческому стыду, появились не в первопрестольной, а в Литве, хоть и указал неистребимый патриот Иван Федоров, что напечатал он их «для пользы русского народа».
Наш Гутенберг все же, слава богу, не забыт, вошел в историю, но вот кто, кроме спецов по древней литературе, знает про монаха Артемия Троицкого, тоже жившего при Иване Грозном? «В мире скорби будете, — предупреждал Артемий своих учеников. — Ибо обычай есть живущих временными интересами ненавидеть Христовых учеников. Потому что премудрость Божия супротивна мудрости мира сего. Ее никто из князей века сего не разумел!» И перед самим Иваном Грозным не дрогнул Артемий. Бросил в послании ему: «Учить следует, а не мучить!» Простенькая формула, а достойна быть классикой, учебным пособием для русской власти на много веков вперед.
Ну и, конечно, схватили монаха и, заковав в кандалы, заточили поукромнее — аж на Соловки. Балакай там с чайками поморскими, учи их уму-разуму!
Так ведь и оттуда он исхитрился утечь — все в ту же Литву, ближнюю заграницу. И там не опустил пера, продолжал строчить послания на родину, братьям по духу: «Душевный человек не приемлет духовного, но считает за сумасшедшего. Поэтому пророки, прежде возглашавшие Слово Божие, какие гонения от соплеменников приняли! Многие из них и уморены были различно, потомки же их соплеменников переполнили меру отцов. И после них бесчисленно оказалось мучеников за правду и за веру. Этого ли не довольно нам в утешение?.. Бог хранит все. Если даже все осудят нас, как злодеев, — это не беда для нас, за слова Бога страдающих. Не усомнимся в истине!»
Каково бесстрашие и готовность пострадать за Слово Божие — если в утешение судьба древних мучеников, а не в страх!
Уже точно не мог читать это послание автор «Статира», но ведь сам думал и говорил сродно, будто перекликаясь с Артемием, зажигая свою свечу от его свечи.
Будучи до опалы и суда игуменом Троице-Сергиевой лавры, Артемий заступился перед Царем за другого подвижника и просветителя — Михаила Триволиса (Максима Грека), что позволило тому хотя бы умереть на воле и в покое. Тридцать лет провел в жестоком монастырском заточении этот самый образованный тогда человек на Руси!
Он был приглашен с Афона в 1518 году Великим князем Василием III как гость для переводов и исправления книг. Успевший пожить в юности в Греции и Италии, подружиться с виднейшими европейскими гуманистами, Максим Грек рассказал москвичам об очагах земной цивилизации — Венеции, Флоренции, Парижском университете, первым открыл им Америку, то есть сообщил о существовании этой части света, подал идею книгопечатания. Очень скоро он понял, куда попал, и запросился обратно, в Европу. Но было уже поздно, ловушка захлопнулась. Мотивировка отказа в отъезде очень похожа на советскую:
— Человек он разумный, увидал наше доброе и лихое и, когда пойдет из Руси, все расскажет…
Максима Грека судили дважды. Обвинений было много: и что, мол, не так и не то переводит, и что старые книги неправильно исправляет (а он возвращал их к первоисточнику, снимал искажения), и что речи недозволенные ведет, и что в непримиримой борьбе в церкви между «стяжателями» и «нестяжателями» встал на сторону «нестяжателей», естественно, теснимых и гонимых. Его слова — «ведаю все везде, что деется» — были поставлены в вину как «волхование еллинское и еретическое». И вот что еще донесли на него окружающие его монахи: колдует, пишет водкой на дланях тайные знаки и, когда Великий князь на него гневается, выставляет эти длани навстречу, и князь тут же гнев свой смиряет и начинает смеяться.
Ученый-энциклопедист, философ и выдающийся писатель, владевший многими языками, принесший в средневековую Русь идеи античности и европейского Возрождения, был лишен возможности «иметь мудроствование». Приговор гласил: «Да не беседует ни с кем, ни с церковными, ни с простыми, как и писанием не глаголет. В молчании сидеть и каяться в своем безумии и еретичестве». Рассказывают, что одно из самых ярких своих сочинений, гимн истине — «Канон Пераклиту» — Максим Грек написал углем на стене своей кельи-камеры, где его мучили стужей, угаром и голодом.
И все же, несмотря на нечеловеческую участь, этот вестник другого мира оставил после себя целую библиотеку творений — больше 350 сочинений разных жанров, которые, увы, до сих пор еще не до конца изучены и прочитаны. В одном из них — «Слове печальном, пространно излагающем, с жалостью, нестроения и бесчиния царей и властей последнего жития» — Максим Грек дал потрясающий образ многострадальной Руси — неутешно плачущей вдовы, лишенной опоры — надежного и крепкого мужа — и сидящей при дороге в окружении диких зверей. Звери эти — славолюбцы и властолюбцы, сребролюбцы и лихоимцы, извечные персонажи жизни, а пустынный путь — последний окаянный век, лишенный всякого благочестия.
Удалившись вглубь времен еще на столетие, вспомним и о загадочной судьбе блестящего политика, министра иностранных дел при дворе Великого князя московского Ивана III, про несчастного Федора Курицына, который был сожжен заживо в клети вместе с единомышленниками. В чем провинился? Книги осмелился писать. Слово супротивное произнес. Душа, мол, у каждого человека по своей природе свободна. И ограда у нее, чтоб свобода не стала произволом, только одна — вера.
Минуем те времена, когда под гнетом двойного ига — и собственных, безжалостных князей с их опричниками, и чужеземных захватчиков — татаро-монголов, кажется, все на Руси замолкло и замерло, как в пустыне. Но что там дальше, до монгольского нашествия, уж не мерцает ли свет? Век XIII. Чей голос доносится к нам оттуда?
А вот: «Когда возлежишь на мягкой постели под собольими одеялами, вспомни меня, под дерюгой лежащего и холодом умирающего, и струями дождя, как стрелами в сердце, пронзаемого… Господине мой! Не лишай же хлеба мудрого нищего, не возноси до небес глупого богатого».
«Слово» или «Моление» Даниила Заточника. Родной брат по духу Потапа Игольнишникова взывает об истине и справедливости и напоминает суетному, скоропостижному веку своему о вечных ценностях. И кажется не раз — это наш пермский правдоискатель говорит устами далекого предка: «Ведь я ни за море не ездил, ни у философов не учился, но был как пчела, во многих книгах собирая сладость словесную».