Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В психоаналитической литературе высказывалась мысль о том, что обсессивность (= строгий, ритуализованный самоконтроль, подчинение себя неукоснительно соблюдаемой норма) возникает из желания личности избавиться от Зла, которое она подозревает в себе:

Whether or not the compulsive tendency expresses itself in thought or action the patient persists in regarding himself as evil.[318]

В контексте наших размышлений о собственно истерии и обсессивности последняя предстает как преодоление истерической абсолютизации Зла. Обсессивный индивид нейтрализует, обезвреживает истерическое неумение отличать свое от чужого за счет того, что он сам становится чужим достоянием, выполняет программу Другого, следует установкам авторитета (персонального или коллективного). Добро, оборачивающееся Злом, сменяется у младших символистов Злом, в котором просвечивает Добро (грабителей-красногвардейцев в поэме Блока «Двенадцать» ведет за собой Христос, благодетельный Герман в его же «Песне судьбы» приобщает любви падшую Фаину).

Достижение не достижимого для истериков объекта с помощью вне личности находимой силы понималось младшими символистами как магическое действие (Блок призывал современников ориентироваться на перформативно-волшебный фольклор в исследовании «Поэзия заговоров и заклинаний», Белый отождествил любое словесное творчество с волшбой в статье «Магия слова»)[319].

Всякий характер сопрягает себя с иными психотипами так, что одни из них оказываются для него релевантными, а прочие не обладают значением. Ранние и поздние символисты проявляли внимание к иным, чем истерико-обсессивный характер, психотипам по-разному. Старших символистов привлекали к себе те характеры, чьей проблемой была объектность: нарциссы (героиня брюсовского рассказа «В зеркале» не может оторваться от собственного отображения), садисты (в «Конном стражнике» Сологуба речь идет об учителе, избивающем ученика и делающемся затем истязателем общества). Младшие символисты, вразрез с их предшественниками, находили смысл в позициях, которые занимали характеры, не справляющиеся полностью с субъектностью. Так, Блок писал стихи, наполненные кастрационным страхом («Шаги командора») и мазохизмом (ср. «Унижение»: «Ты смела! Так еще будь бесстрашней! Я — не муж, не жених твой, не друг! Так вонзай же, мой ангел вчерашний, В сердце — острый французский каблук!»[320]). Нужно подчеркнуть, что истерико-обсессивный характер, даже когда его притягивает к себе иной психический склад, остается самим собой. В чужой психотипичности символисты видели либо смерть личности («В зеркале», «Унижение»), либо ложное развитие человека («Конный стражник»), либо грезу, недовоплощенность (в «Шагах командора» наказание за прелюбодеяние так и не наступает: «Бой часов: „Ты звал меня на ужин. Я пришел. А ты готов?..“ На вопрос жестокий нет ответа, Нет ответа — тишина»[321]).

2.2.3. Будучи преддверием эдипальности, обсессивность реабилитирует реализм, отвергавшийся ранними символистами, откуда, например, некрасовские ноты в «Пепле» Белого, увлечение шестидесятниками у Блока.

Если ранние символисты делали мир зависимым от субъекта, от творческой инициативы личности, то поздние, делая упор на сверхличном, видели в субъектном лишь отображение объективно данного. Вяч. Иванов писал:

Кто проникся <…> пафосом самоискания, тот уже не знает личного произвола: он погружается в целое и всеобщее.[322]

Различение двух типов символизма заставляет нас поставить вопрос о том, в каких диахронически несходных вариантах выступают уже проанализированные нами характеры — кастрационный и эдипальный. Учение о характерах, однако, столь неразвито, что ответ на этот вопрос приходится отодвинуть в будущее.

Символисты первого поколения критиковали обсессивность своих младших соратников. В брюсовском «Огненном ангеле», чьей жизненной подоплекой была влюбленность Белого в Нину Петровскую[323], обсессия предстает в виде бесовства, которым одержима героиня этого романа, Рената. Демонизм раннего символизма стал для него негативной величиной, когда он заговорил о позднем. Über-Ich выступает для старших символистов как такая сила, которая лишь подавляет волю индивида, превращает его в орудие чужих желаний: в рассказе Сологуба «Тело и душа» изображено некое могущественное лицо, которое способно проникать в чужую психику с тем, чтобы захватывать ее в свое злоумышленное владение.

D1. Садоавангард

«О, как убийственно мы любим…»

(Тютчев)

I. Два садизма

«Кружевом, камень, будь,

И паутиной стань:

Неба пустую грудь

Тонкой иглою рань».

(Мандельштам)

1. Недоступный объект

1.1.1. Отдельные явления в культуре раннего авангарда уже были опознаны в научной литературе как садистские по своему психическому складу или как близкородственные садизму.

Э. Фромм («The Anatomy of Human Destructiveness», 1973) взял «Футуристические манифесты» Маринетти примером некрофилии, отнесенной им к тому же классу «злокачественной разрушительности», что и садизм[324]. А. К. Жолковский детально проанализировал садистские мотивы, наполняющие поэзию Маяковского, более того: составляющие, согласно исследователю, ее единственное содержание[325]. О садизме Маяковского писали и раньше, впрочем, имея в виду не смысл его поэзии, но факты его бытового поведения. Б. Лившиц следующим образом вспоминал о розыгрыше, который Маяковский учинил после их совместного обеда, притворившись, что забыл дома деньги:

Мое замешательство доставляло ему явное наслаждение: он садически растягивал время, удерживая меня за столом, между тем как я порывался к кассе, намереваясь предложить в залог мои карманные часы.[326]

В дальнейшем мы попытаемся понять садистский синдром в качестве того общего знаменателя, к которому сводятся самые разные манифестации исторического авангарда, когда к ним подходят с психоаналитической позиции. В той мере, в какой за историческим авангардом признается свойство «быть системой», в ее создателях нужно видеть принадлежность к одному и тому же психотипу (то же верно и применительно к романтизму, реализму и символизму).

1.1.2.1. Даже при самом беглом взгляде на эстетическую практику зарождающегося авангарда, нельзя не заметить, что она далеко превосходит литературу любой из предшествующих эпох по склонности к оправданию насилия, принуждения, жестокости, разрушительности — всего того, что и научное, и повседневное сознание подразумевает обычно под «садизмом».

В пределе футуризм был готов пожертвовать всем миром и самим бытием ради торжества художника, как это декларировал Крученых в либретто оперы «Победа над солнцем» («мир погибнет, а нам нет конца»[327]) или И. В. Игнатьев в стихах, призывавших поэтов «…Рушить вожделенно Неизменный Миф бытия»[328], или Игорь Северянин, заклинавший: «Исчезни все, мне чуждое! исчезни, город каменный! Исчезни все, гнетущее! исчезни, вся вселенная! Все краткое! все хрупкое! все мелкое! все тленное!»[329]. Сходный мотив — в поэзии акмеизма (у Мандельштама):

вернуться

318

Arthur Guirdham, Obsession. Psychic Forces and Evil in the Causation of Disease, London 1972, 11.

вернуться

319

Ср. о склонности обсессивного психотипа к производству магических действий: «Unforeseen changes, unexpected complications, accidental, coincidental^ and cataclysmic events can always occur which may often demand an alteration in one’s plans. In general, such complications are met and dealt with, and plans are not simply abandoned because everything cannot be accurately anticipated. Because of these ever-present potential complications and the human incapacity to fully control and influence them, man has always needed some devices — rational or irrational — to minimize the difficulties. As he could not affect them directly, he utilised magical devices, delusions of omnipotent controls, rituals…» (Leon Salzman, The Obsessive Personality. Origins, Dynamics and Therapy, New York 1968, 90).

вернуться

320

А Блок, Собр. соч., т. 3, 32. Возможно, что это стихотворение непосредственно восходит к роману Захера-Мазоха «Die Gottesmutter», где женщины вбивают гвоздь в сердце мужчины. О нарциссистских, садистских и мазохистских мотивах в символизме см. также: Aage A. Hansen-Löve, Zur psychopoetischen Typologie der Russischen Moderne, 201 ff.

вернуться

321

А. Блок, Собр. соч., т. 3, 81.

вернуться

322

Вяч. Иванов, По звездам, 52. Ср. сходное распределение значений субъектного и объектного у К.-Г. Юнга: «Das kollektive Unbewußte ist alles weniger als ein abgekapseltes, persönliches System, es ist weltweite und weltoffene Objektivitat. Ich bin das Objekt aller Subjekte in völliger Umkehrung meines gewöhnlichen Bewußtsein, wo ich stets Subjekt bin, welches Objekte hat» <подчеркнуто автором. — И.С.> (С. G. Jung, Über die Archetypen des kollektiven Unbewußten (1935). - In: C. G. Ju., Grundwerk in neun Bänden, Bd. 2, Olten 1984, 94). К.-Г. Юнг поставил свои архетипы на место животных инстинктов. Архетипы регулируют человеческое поведение так же, как инстинкты направляют животное (см. особенно: С. G. Jung, Theoretische Überlegungen zum Wesen des Psychischen (1947). — In: C. G. Ju., op. cit., 42 ff). Теряемая истерико-обсессивным характером инстинктивность отбрасывалась и символистским (истерико-обсессивным) психоанализом. Это высказывание как будто приходит в противоречие с тем фактом, что для Фрейда инстинкт (Trieb) был важнейшей категорией, с помощью которой объяснялись особенности человеческой психики. Не забудем, однако, что у Фрейда инстинктивность сама себя отрицает. Его инстинкт нацеливает субъекта на объект (деструкции или любви), с тем чтобы потом превратиться в собственную противоположность (чем сильнее мы хотим разрушить объект, тем более Thanatos обращается на нас самих (= мазохизм); эдипальное влечение к матери трансформируется в кастрационный страх и т. п.). Развитие психоанализа от истерического (Фрейд) к обсессивному (К.-Г. Юнг) началось с представления о том, что инстинкт в человеческом мире не имеет одной и только одной цели, и завершилось подстановкой в позицию инстинкта иной (архетипической) силы.

вернуться

323

О прототипах «Огненного ангела» см. подробно: С. С. Гречишкин, А. В. Лавров, Биографические источники романа Брюсова «Огненный ангел». — Wiener Slawistischer Almanach, 1978, Bd. 1,79–99; Bd. II, 73–96.

вернуться

324

Э. Фромм не ограничивает эстетическую некрофилию только «Футуристическими манифестами», но и не уточняет при этом, какие именно иные произведения принадлежат к тому же разряду (здесь и далее цитируется немецкий перевод «Анатомии человеческой разрушительности»): «Literarischen Niederschlag fand der Geist der Nekrophilie zum erstenmal in F. T. Marinettis Futuristischem Manifest von 1909. Die gleiche Tcndenz kann man in weiten Bereichen der Kunst und Literatur der letzten Jahrzehnte feststellen, in denen eine besondere Faszination durch alles, was verrottet, unlebendig, destruktiv und mechanistisch ist, zum Ausdruck kommt» (Erich Fromm, Anatomie der menschlichen Destruktivität, übers. von L. und E. Mickel, Reinbek 1977, 27; ср. также: 386–390); о мотивах агрессии в итальянском футуризме см. также: John J. White, Literary Futurism. Aspects of the First Avant-Garde, Oxford 1990, 295 ff.

вернуться

325

А. К. Жолковский, О гении и злодействе, о бабе и о всероссийском масштабе (Прогулки по Маяковскому). — А. К. Жолковский, Ю. К. Щеглов, Мир автора и структура текста. Статьи о русской литературе, New York 1986, 255–278.

вернуться

326

Бенедикт Лившиц, Полутораглазый стрелец (1933), Ленинград 1989, 428. Автор этих мемуаров считал себя квалифицированным фрейдистом (там же, 427, 524–525). Поэтому, говоря о «садизме» Маяковского, Лившиц вряд ли бросался случайными словами.

вернуться

327

Цит. по: Gisela Erbslöh, «Pobeda nad Solncem». Ein futuristisches Drama von A. Kryčenych. Übersetzung und Kommentar (mit einem Nachdruck dcr Originalausgabe) (= Slavistische Beiträge, Bd. 99), München 1976, 23.

вернуться

328

Эго-футуристы. Бей!.. Но выслушай, С.-Петербург, изд-во «Петербургский глашатай» 1913, 3.

вернуться

329

Игорь Северянин, Ананасы в шампанском. Поэзы. Москва 1915, 20.

48
{"b":"200781","o":1}