Несмотря на это слабое сопротивление, борьба против космополитов ощутимо сказалась как на соотношении сил в академическом мире, так и на социально-психологическом климате в стране в целом. Убеленные сединами мэтры уже давно привыкли признавать во всеуслышание, до какой степени им, при всей их профессиональной компетентности, недостает органичного марксизма красных профессоров. Пройдя через новые унижения, они чувствовали себя совершенно беззащитными перед лицом арривистов новой формации. Почти все они оказались сломлены психологически. Несмотря на разрешение продолжить исследовательскую работу и даже преподавание, им пришлось забыть о свободе творчества, не говоря уже о власти. Это, в частности, объясняет свойственную многим из них в 1950–1970-е гг. склонность к схоластике и догматизму.
Одновременно сложилась группа более молодых историков, которые в ходе борьбы с космополитами в достаточной степени доказали властям готовность к сотрудничеству. Именно эта группа вскоре пришла к руководству советской историографией. Ее главным представителем в медиевистике была Н. А. Сидорова, исследовательница средневековой французской культуры, пытавшаяся объяснять развитие богословия в XII в. влиянием классовой борьбы. Вокруг нее выросло целое поколение медиевистов, в совершенстве овладевших суконным языком казенного марксизма. Речь идет о таких историках, как А. И. Данилов, А. Н. Чистозвонов, З. В. Удальцова, Е. В. Гутнова. Они сохраняли властные позиции в академическом сообществе вплоть до 1980-х гг. Парадоксальным образом власть учеников благословили пережившие чистки старые профессора, которым ученики — уже после смерти Сталина — позаботились воздать часть положенных почестей. Напротив, карьеры тех медиевистов, кто не вошел в доминирующую группу, складывались весьма сложно.
У истоков социальной истории: «Феодальная деревня и рынок» (1969)
Не допущенный в аспирантуру, Ю. Л. Бессмертный около десяти лет преподавал в средней школе, что в советских условиях оставляло мало шансов на карьеру исследователя. Но ценой напряженной работы, едва не стоившей ему здоровья, он в 1958 г. сумел защитить кандидатскую диссертацию и стать сначала лаборантом, а потом и научным сотрудником Института всеобщей истории АН СССР (где к нему несколько позднее присоединился А. Я. Гуревич, другой ученик А. И. Неусыхина, поддерживавший учителя в годы борьбы с космополитами и, естественно, не вошедший в доминирующую группу медиевистов). В этом институте Ю. Л. Бессмертный проработал до конца жизни. Положение научных сотрудников было престижным, но в известном смысле маргинальным: они не были напрямую связаны с преподаванием и, следовательно, с механизмами воспроизводства профессионального сообщества. Сотруднику академического института можно было разрешить, а можно и не разрешить преподавать в университете и руководить аспирантами. Вплоть до конца 1980-х гг. ни А. Я. Гуревич, ни Ю. Л. Бессмертный не имели возможности преподавать в московских вузах и не допускались к руководству аспирантами. Даже и после 1991 г. им оставался закрытым доступ на исторический факультет Московского университета, где власть по-прежнему принадлежит наследникам доминировавшей в 1960–1980-е гг. группы официальных историков. Лишь на других факультетах МГУ и в ряде реформированных после падения коммунизма столичных вузов (прежде всего в РГГУ) А. Я. Гуревич и Ю. Л. Бессмертный, уже будучи всемирно известными историками, впервые начали преподавать в Москве. До этого А. Я. Гуревич, живя в Москве, был вынужден преподавать в Калинине, а Ю. Л. Бессмертный читал лекции в Новосибирске, Риге, Горьком. Именно в Горьком, где в 1970-е гг. он наездами проработал несколько семестров, у него появились первые ученики.
Поступив на работу в Академию Наук, Ю. Л. Бессмертный сосредоточил усилия на подготовке докторской диссертации, которую он защитил и опубликовал в качестве монографии под названием «Феодальная деревня и рынок в Западной Европе XII–XIII веков» в 1969 г.[286] Работа была посвящена переменам, происшедшим в средневековой деревне под воздействием развития городов и товарно-денежных отношений. Впоследствии Ю. Л. Бессмертный был склонен недооценивать эту книгу, характеризуя ее как относительно «конформистскую», традиционную для советской историографии работу. Такая оценка не вполне соответствовала действительности. Но, написанная до глубоких перемен, происшедших в исторических взглядах Ю. Л. Бессмертного в конце 1960-х гг., эта работа и в самом деле еще во многом ориентировалась на проблематику, характерную для школы А. И. Неусыхина. Значительное место в книге занимало исследование форм крестьянской зависимости (излюбленный сюжет историков-марксистов). Однако новаторские тенденции исследования Ю. Л. Бессмертного были не менее очевидны. Так, одним из первых в советской медиевистике он стал систематически применять количественные методы исследования. Он принадлежал также к узкому кругу исследователей, кто в период, когда чрезмерные увлечения «буржуазной» наукой отнюдь не поощрялись, начал систематически знакомить отечественного читателя с работами западных историков, и прежде всего представителей школы «Анналов», поклонником — и в то же время критиком — которой он к тому времени стал[287].
Однако главным достижением Ю. Л. Бессмертного в его первой книге стало, как мне кажется, нечто иное: он способствовал распространению в советской историографии проблематики социальной истории. Речь прежде всего идет о социальной истории в узком смысле слова — в том смысле, в каком ее обычно понимали французские историки 1960-х гг., а именно об истории формирования и стратификации социальных групп. Распространение этой проблематики имело далеко идущие последствия. До этого советская историография придерживалась модели истории, которую можно условно назвать историей трех уровней (или трех сфер) — а именно, социально-экономического, социально-политического и идейно-политического уровней. Структурно близкая к трехуровневой модели Эрнеста Лабрусса (запечатленной, в частности, в формуле, вошедшей в название вторых «Анналов» — история «экономик, обществ и цивилизаций»), трехуровневая модель советских историков выражала, однако, существенно иные интеллектуальные установки и предполагала иную модель исторического объяснения. Главным содержанием такой истории была борьба классов[288]. Подобная схема самым непосредственным образом выражала марксистский идеал личности, главным достоинством которой считалось участие в борьбе рабочего класса за светлое будущее. В то же время, поскольку категория социально-экономического не допускала иных форм анализа социального, кроме тех, которые показывали зависимость социального от экономического, можно сказать, что социальная история в рамках советской версии истории трех сфер была невозможна (в отличие от трехуровневой модели Лабрусса, где экономическое и социальное — несмотря на сохранение формулы «социально-экономическая история» — рассматривались как самостоятельные «уровни» общественного бытия).
1960-е гг. были отмечены началом распада трехуровневой советской модели. Экономическое, социальное, политическое и культурное стали осознаваться как автономные сферы жизни общества, что было чревато опасностью для всей марксистской концепции истории. Изучение экономических или социальных процессов в рамках модели четырех сфер не просто требовало таких технических навыков, которыми историки классовой борьбы попросту не обладали. Оно радикально меняло экспликативную модель и идеологическое послание истории: уже не человеческая воля (впрочем, покорная детерминизму классового сознания), но сложная игра многообразных надличностных сил объясняла течение истории. Скрытым смыслом, «последним означаемым» исторического дискурса стал теперь не идеал человека как участника классовой борьбы, но идеал аполитичного эксперта. Именно такая перемена, связанная с идеологической эволюцией советской интеллигенции в 1960–1980-е гг., была важным завоеванием советской историографии этого периода.