Отец Геронтий, кончив читать, подозрительно взглянул на челобитчика. Мужички у порога переглядывались, и моргающие глазки низенького мужичонка как бы подмигивали товарищу: «Знаем-де мы его, кочета брудастого, всех наших кемлянок перетоптал». Архимандрит глядел сердито, двигая, как таракан, своими волосатыми бровями.
– Не затейно ли ты, малый, написал? – кинул он на него недоверчивый взгляд.
– Для чего затейно, государь?
– Для чего! По твоей дурости… Она, Неупокоиха, баба статейна и усердна: ежегод вклады дает на монастырь, да и ноне пять бочек беремянных вина ренсково пожаловала на обитель… Я поспрошаю у ней.
– Сыщи, государь.
– А послухи есть? – повторил вопрос архимандрит.
Челобитчик замялся.
– Видоки были? – повторил вопрос архимандрит.
– Она, государь, шпынем, кобыльей ладоницей лаяла.
Мужики переглянулись… «Так-де и бабы-кемлянки зовут его», – говорили глазенки низенького.
– А при свидетелях было? – переспросил городничий.
В дверях показалась косматая голова и скуфья в руках. Мужики торопливо расступились. Юродивый вбежал радостный, восторженный.
– Бегите, отцы, молиться… у нас светлый праздник, – заговорил он возбужденно.
Все смотрели на него недоумевающе и со страхом. Знали, что Спиря даром не станет радоваться.
– Что ты, Спиря? Не мешай нам, мы церковное дело строим, – строго сказал архимандрит.
– Какое дело в праздник! На дворе велик день!
– Какой велик день?
– Все свечи зажжены… все паникадила… до Бога полымя…
– Да что с тобой?
– Я плясать хочу, вот что… Сам Бог глядит на нас, а вы – на! Вокруг дурна возитесь…
Он искоса взглянул на чернеца-челобитчика. Между тем со двора доносился какой-то сметанный гул. Соборный колокол загудел беспорядочно, набатно…
– Сполох, отцы! – тревожно, шепотом заговорил архимандрит, озираясь на всех и вставая.
– Трезвон, великая служба, разлюли малина! – радовался Спиря и прискакивал.
Все поспешили на двор. Там уже был весь монастырь на ногах. По небу ходили клубы дыму.
– Угодья горят! Кругом пожога! – слышались тревожные голоса. – Это они, злодеи!
– Все, все свечечки теплятся к Богу, весело! – твердил юродивый, поспешая вместе со старцами на монастырскую стену.
Действительно, когда старцы вышли на стену, то с ужасом увидели, что весь остров точно утыкан горящими свечами, огненным кольцом было опоясано все пространство на несколько верст от монастыря. Они горели ровно, тихо, потому что и в воздухе стояла тишина, только в иных местах полымя поднималось высоко и широко, как все уставленное свечами паникадило, а в других местах теплились одинокие копеечные свечечки. Это горели монастырские дровяные склады, скирды многолетнего запаса сена, постройки для рыбного и звериного лова, монастырские карбасы, рыболовные и звероловные снасти, все, куда ни глянешь, горело и дымило, восходя к небу клубами дыма. В просветах пламени виднелось темно-синее море. Птицы носились в воздухе, оглашая весь остров криками. К этому примешивался ужасающий рев скотины и ржанье лошадей.
Старцы стояли безмолвно, как бы вдумываясь в глубину страшного явления, совершавшегося на их глазах. У Никанора седые брови окончательно надвинулись на глаза и судорожно вздрагивали. Отец Геронтий, казалось, еще более высох и вытянулся в кнут. В стороне раздавались возгласы негодования: «Злодеи! Богоотступники! Да они хуже татар! Изверги!»
Один Спиря, казалось, ликовал. Он радостно поскакивал и то говорил с своими голубками: «Гулюшки-гули», то бормотал вслух: «Ай да Иванушка дурачок!
Мещеринушка воевода! Умно сделал, почистил нас, а то уж мы больно грязно жили, жирно ели, сладко пили, мало Богу работали… ай да Иванушка! Затеплил нашу сиротску свечечку перед Господом…»
Ждали вторичного приступа стрельцов и приготовились к отражению их; но приступа на этот раз не было, он был впереди.
V. Огненный монах и послание Аввакума
Когда в монастыре убедились, что Мещеринов не намерен брать стены на ворон, добывать монастырь «наглостно», а умыслил измором извести святую обитель, временем и голодом истомить и стал для того вести подкопы под землею, насыпать валы да строить городки, то черная братия опять созвала собор: что делать? на что решиться?
На собор созвана была только черная братия, а из мирян приглашены лишь сотники Исачко Бородин да Самко кемлянин. Собор был в трапезе.
Только что Никанор, перекрестясь на образа и поклонившись черному собору, хотел было говорить, как в трапезу вошел Спиря, а с ним никому не ведомый монах. Он был сух, как отец Геронтий, но только ниже его значительно, с огненного цвета волосами, черными, запавшими, но горевшими фосфорическим блеском глазами и с лицом, изборожденным морщинами. В руках его был железный посох с крестом вместо ручки. За поясом берестяной бурак. Босые ноги, по-видимому, никогда не знали сапог, ни даже лаптей.
Огненный монах вошел, потупя голову, потом поднял глаза к переднему углу, помолился и земно поклонился передовым старцам, а потом в пояс на все четыре стороны.
– Мир обители сей и благословение божие, – произнес пришлец.
– Аминь! – глухо повторил весь собор.
Пришлец опять поклонился.
– Кто еси, человече, и откуду пришествие твое? – спросил архимандрит.
– Что ти во имени моем? Аз еемь птица божья, зверь лесной пред Господом. А пришествие мое от стран полуночных, из страны далекие, из града Пустозерска. Мене послал блаженный протопоп Аввакум.
При имени Аввакума по собору прошел ропот удивления. Слава этого имени разнесена была во все концы Московского государства: он высился в глазах всех, как единый крепкий адамантовый столп среди падающего правоверия.
– С чем прислал тебя отец Аввакум? – спросил Никанор, обрадованный и в то же время видимо смущенный.
– С рукописанием, – отвечал огненный чернец.
– К нам? К соловецкой обители?
– К вам, отцы.
Все ждали, что пришлец сейчас подаст письмо. Но он оглянулся, ища кого-то глазами. Глаза остановились на юродивом, который сидел на полу и улыбался.
– Али печать не сломишь? – спросил он, продолжая улыбаться.
– Не сломлю, брате, крепка.
– Так визгалочку, поди, дать?
– Визгалочку бы.
Спиря полез в свою сумку и вынул оттуда подпилок, по-видимому, заранее приготовленный. Все с недоумением смотрели, что дальше будет. Огненный монах стал раздеваться среди собора: распоясался, снял полукафтанье и очутился в власянице и портах. Власяница была до того жестка, словно бы она была соткана из тонких колючих проволок. Ропот удивления опять, как ветерок, прошел по собору. Огненный чернец снял и власяницу… Собор ахнул! Сухое тело было обтянуто железными обручами, словно разваливающийся бочонок, буквально оковано железом, которое так и въелось в тело и во многих местах проржавело, там, где было до мяса и почти до кости протерто тело… То было странное и страшное время: гонения, воздвигнутые на людей, не признававших новых книг, на людей старого мировоззрения, которых новый исторический клин отколол от «новых людей», выработали изумительные характеры подвижников старой веры, и чем нагнетение на них было острее, тем более обострялся фанатизм преследуемых и, по общему историческому закону, тем более росло их стадо: ничто так не ускоряет рост и не способствует густоте леторослей на дереве, как подрезывание их…
Собор содрогнулся, увидев это худое, искрещенное железными обручами тело. Вокруг пояса обвивалась железная же полоса, шириною в три пальца. Она окончательно въелась в тело, так что краев ее не было даже видно. Полоса спереди замыкалась замком, который висел на двух сходившихся плотно проушинах.
Спиря стал пилить дужку у замка.
– Но нет ли ключа? – с дрожью в голосе спросил Никанор, весь бледный.
– Ключ у Аввакума на кресте, – был ответ.
– О-о-ох! – простонал кто-то в толпе. – Господи!
Подпилок визжал по нервам… но тогда нервов не знали… он визжал прямо по душе, и притом по грешной душе… Все чувствовали эту визготню там, в себе, глубоко, и им чудились муки ада: горящие смолою котлы с плавающими в них людьми; люди, жарящиеся на громадных сковородах, словно осетры; пилы, визжащие по костям и по становым хребтам грешников; крючья, на которых висят подвешенные за ребра люди; клещи, вытаскивающие языки и жилы из рук и ног…