– Не спится чтой-то, няня, – отвечала Оня.
– Али поздно с Радуницы вернулись? – спросила нянюшка.
– Нет, няня, мы и не были на лугу, не до того нам было, – сказала Оринушка. – А ты, чать, много зелья нарвала да коренья накопала?
– А как же, девынька, надо было закон соблюсти, не бусурманка я какая!
– И приворотнаго зелья добыла, няня? – улыбнулась Оринушка.
– А добыла-таки, чтобы было чем нам женишков приворожить, мил-сердечных дружков. Все справила, как закон велит, – говорила старушка.
Об этом законе так говорит летописец: «В навечерие Рождества Предтечева, в ночь, исходят очавницы мужие и жены-чаровницы по лугам и по болотам, и в пустыни, и дубрави, ищучи смертные отравы, отравнаго зелия на пагубу человеком и скотом, ту же и дивия корения копают на повторение мужем своим».
V. Бурное вече
Кто же были пришедшие в Хлынов калики перехожие?
Тот, который принимал вид слепого, был воевода города Хлынова, Иван Оникиев, муж Параскевы Ильинишны и отец Они. Другой, молодой богатырь, который переглядывался с Оней, был атаман в Хлынове, всегда осаживавший старого Елизара на вечах. Это и был Пахомий Лазорев. Третий, отец Оринушки, тоже был атаман, по имени Палка (должно быть, Павел) Богодайщиков.
Утром на другой день, после обедни и молебна, едва воевода Оникиев с атаманами Лазоревым и Богодайщиковым объявили на вече о результатах своего путешествия в Казань и Москву, как из Москвы «пригнали» в Хлынов гонцы с увещательными посланиями от митрополита Геронтия, одно к «воеводам, атаманам и ко всему вятскому людству», а другое «к священникам вятской земли».
Снова ударили в вечевой колокол у Воздвиженья.
– Что тутай у вас приключилось, что вечной колокол заговорил вдругорядь? – спрашивал именитый хлыновец Исуп Глазатый, входя в земскую избу. – Али худые мужики-вечники заартачились с надбавкой мыта на воинскую потребу?
– Нету, Исупушка, – отвечал воевода, – не худые мужики-вечники, а на Москве попы да митрополиты зарятся на чужой каравай, рты пораззявали на хлыновский каравай.
– Руки коротки у Москвы-то, – презрительно заметил Глазатый.
Хлыновцы все более и более стекались к земской избе…
– Гонцы, слышно, из Москвы пригнали с грамотами.
– Чево Москве еще захотелось от нас, словно беременной бабе?
– Али разродиться Москва не сможет?.. Или Хлынов ей повитуха?
Скоро вся площадь около земской избы заполнилась народом. Впереди становилось духовенство с «большими» людьми, за ними «меньшие» люди и рядовые «мужики-вечники».
Из избы вышел воевода Оникиев с атаманами Лазоревым и Богодайщиковым. У воеводы было в руках два свитка с привешенными к ним печатями из черного воска.
Воевода поклонился на все стороны. Ему отвечали тем же.
– Мир вам и любовь, честные мужие града Хлынова! Мир и любовь всему людству вольныя вятския земли! – возгласил воевода.
Он развернул один свиток, а другой засунул за петлицы ферязи.
– Увещательная грамота воеводам, атаманам и всему вятскому людству от московского митрополита Геронтия! – возвысил он голос.
– Сымать, что ли, шапки? – послышалось с разных сторон.
– Это не акафист, штоб шапки сымать! – раздался голос. Это был голос радикала, пушкаря из кузнецов города Хлынова, по имени Микита Большой Лоб.
– Точно, не акафист, да и не лития, – пробурчал другой хлыновский радикал, поп Ермил, из беглых, – мы ишшо не собираемся отпевать Хлынов-град.
– Любо! Любо, батька! Ермил правду вывалил!
– Надвинь, братцы, шапки по уши! А то «сымать», ишь ты!
Воевода откашлялся и начал читать. Но начала послания за гамом из-за шапок никто не слыхал, а когда гам поулегся, то хлыновцы услыхали.
– «Вы, – читал воевода, – токмо именуетесь христианами, творите же точию дела злыя: обидите святую соборную апостольскую церковь, русскую митрополию, разоряете церковные законы, грубите своему государю, великому князю»…
– Какой он нам государь! – раздались голоса.
– Какое мы чиним ему грубство!.. Мы его и знать-то не хотим!
Вече волновалось. Радикал Микита грозил кому-то своим огромным кулаком. Поп Ермил посылал кому-то в пространство кукиш.
Воевода читал: «Пристаете к его недругам, соединяетесь с погаными, воюете его отчину, губите христиан убийством, полоном и грабежом, разоряете церкви, похищаете из них кузнь[7], книги и свечи, да еще и челом не бьете государю за свою грубость».
Далее в своем послании Геронтий грозил, что прикажет их священникам «затворить все церкви и выйти прочь из вятской земли». Мало того, «он на всю вятскую землю шлет проклятие».
– Наплевать на ево проклятие! – бесновалось вече.
– Его проклятие у нас на вороту не виснет!
– Долгогривый пес на солнушко брешет, а ветер его брехню носит.
Воевода развернул другое послание митрополита, к духовенству всей вятской земли.
За неистовыми возгласами слышались только обрывки из послания.
– «Мы не знаем, как вас называть… Не знаем, от кого вы получили постановление и рукоположение…»
– Это не твое дело! Ты нам не указ! Почище тебя меня хиротонили! – как бы в ответ митрополиту орал поп Ермил.
– «Ваши духовныя дети, вятчане, – читал воевода, – не наблюдают церковных правил о браках, женятся, будучи в родстве и сватовстве, иные совокупляются четвертым, пятым, шестым и седьмым браком…»
– А хуть бы и десятым! Наши попы добрые!
– Наш поп Ермилушка и вокруг ракитова куста обведет…
– Што ж, и поведу, с благословением! Кто Адама и Еву венчал? Ракитов куст в раю, знать…
– Ай да Ермил! Вот так загнул! В раю, слышь, ракитов куст…
Воевода поднял свиток кверху и потряс им над головой.
– Слушайте конец, господо вечники! – крикнул он. – «Аще вы, зовущиеся священниками и игуменами, попами, диаконами и черноризцами, не познаете своего святителя, то я наложу на вас тягость церковную…»
– Ишь ты, «аще»! Мы не боимся твоего «аща»…
Долго еще бурлило вече, но кто-то крикнул:
– Ко щам, братцы!
– Ко щам! Ко щам! «Ко щам с грибам!»
И вече разошлось.
VI. В тереме у Софьи Палеолог
В Москве, во дворце великого князя Ивана Васильевича, на половине его супруги, Софьи Фоминишны, рожденной Палеолог[8], ярко играет солнце на полу терема княгини. Софья стоит у одного из окон своего терема и смотрит на голубое небо. С нею десятилетний сын, княжич Василий, будущий великий князь московский. Он сидит на полу и переставляет с места на место свои игрушки, лошадок, барабаны, трубы, свистульки, и тихо бормочет:
– Так батя собирает русскую землю… Когда я вырасту большой, я также буду собирать русскую землю…
– И голубое небо не такое, как то, мое небо, небо Италии… – тихо вздыхала княгиня.
– Ты что говоришь, мама? – спросил ее княжич, отрываясь от «собирания русской земли».
– Так, сыночек… Далекое вспоминала.
– Что далекое, мама?
– То, где я росла, вот как ты, маленькая еще.
– А… Знаю. Это тальянская земля. Мне тальянский немчин, дохтур, рассказывал, что там лазоревое море. А я моря не видал… А ты, мама, видала лазоревое море?
– Видела, сыночек: я и росла у моря… И давно по нем скучаю.
– Вот что, мама… Когда я вырасту большой, то повезу тебя к лазоревому морю… Бате некогда: он собирается на Хлынов!
Княгиня горько улыбнулась… Она вспомнила, как однажды пела девушка из новгородских полоняников: «Уж где тому сбыться – назад воротиться…» Привыкла она к Москве, сжилась с нею, а все сердце свербит по бирюзовому морю, по далекому родному краю.
«Счастливые птицы, – думалось ей, – как осень, так и летят туда… А мне с ними – только поклон родине передать да весной, когда воротятся к моему терему, слушать, как щебечут они мне, малые касатушки…»