— Брошенные Иродом дети, последняя отрасль Маккавеев! — слышали они иногда, как шептались между собою их соотечественники-иудеи, поселившиеся в Риме еще со времени Помпеи, и горестно покачивали головами, тихонько указывая на прекрасных юношей.
Нередко, любуясь с высот Капитолия величественною картиною расстилавшегося перед их глазами Рима с его шумным Форумом, храмами, колоннадами, статуями, Цирками, они вспоминали свой далекий Иерусалим с его храмом, со скромным Кедронским потоком, непохожим на мутный и бурливый Тибр, с милою Елеонскою горою, с его пальмами и седыми оливковыми деревьями Гефсиманского сада. На душе у них становилось холодно при этом невольном сравнении, и им вспоминался Югурта, после своей знойной Нумидии, томившийся в холодном Риме.
— Когда же мы снова увидим наше родное небо, наше знойное солнце, пальмы Иерихона, веселые струи Иордана, мрачные воды Мертвого моря? — говорили они нередко.
Но, наконец, Ирод вспомнил и о них. Однако не отцовская нежность заставила его вспомнить о детях, а только ненасытное честолюбие. Ему хотелось породниться с древним царским родом, и родство с царями Каппадокии казалось ему очень лестным. Он знал, что у Архелая, каппадокийского царя, есть молоденькая дочь замечательной красоты, пятнадцатилетняя Глафира, которую Ирод видел еще совсем маленькой девочкой и был поражен ее бойкостью. Семи лет Глафире случилось быть в Иерусалиме с отцом, куда Архелай приезжал, чтобы взглянуть на новое «чудо света», на иерусалимский храм Ирода, храм, о котором молва облетела весь мир.
— Когда я буду большая, то выстрою еще лучший храм Юпитеру, — сказала девочка по осмотре иерусалимского храма.
— Вот как! — улыбнулся Ирод. — Где же ты его построишь?
— На Элеузе, где мой прадед приносил жертву Аресу после победы над другим моим прадедом, — бойко отвечала девочка.
— Твой прадед победил твоего же прадеда? Вот чудеса! — засмеялся Ирод. — Как же это случилось.
— А ты разве не знаешь, кто были мои прадеды? — гордо спросила девочка.
— Не знаю, милая: твой отец, я знаю, ведет свой род от Темена, родоначальника македонских царей; но кто был твой прадед, победивший самого себя, мне неизвестно.
— Самого себя! — обидчиво, надув губки, проговорила девочка. — Не самого себя, а Дария Кодомана, персидского царя.
— А! Виноват, виноват! Я не сообразил, — сказал Ирод, стараясь скрыть улыбку. — Твой прадед... Александр Великий, победивший Дария Кодомана при Иссе. А где же другой прадед?
— Дарий! — гордо отвечала девочка. — Александр Великий мой прадед по отцу, а Дарий — по матери.
Теперь этой бойкой девочке уже было пятнадцать лет, и Ирод вздумал женить на ней своего сына, Александра. Для того теперь, снесшись предварительно с Архелаем, он велел своим сыновьям на обратном пути из Рима в Иерусалим заехать непременно на остров Элеузу, вблизи берегов Киликии, и посетить там его друга, царя Архелая. Молодые люди так и сделали. Лоск римского образования, изящество столичного обращения... «urba-nitas», красота и красноречие сыновей Ирода не только очаровали Архелая и его двор, но вскружили и своевольную головку хорошенькой Глафиры, которая, однажды, любуясь с берега моря заходящим солнцем, нечаянно очутилась в объятиях Александра. Скоро Гименей соединил их узами брака, и Глафира увидала себя вновь в Иерусалиме, во дворце Ирода.
Но женщины — всегда женщины, особенно неразвитые. Хорошенькая Глафира, едва вступила во дворец, тотчас же повела себя высокомерно, как дочь царя и правнучка двух знаменитых царей. Другие женщины были этим задеты за живое, особенно старая интриганка Саломея, которая окончательно разозлилась еще и потому, что осталась вдовой, а таинственный «сын Петры» не являлся. Чтобы усмирить Саломею, Ирод и женил своего младшего сына Аристовула на дочери Саломеи — Веронике. Но и это не умиротворило женщин, тем более, что в распри вмешалась третья женщина — Дорида, сама царица, самолюбие которой было жестоко оскорблено.
— Я не знала, — говорила тщеславная Глафира, — что правнучка Александра Великого попадет в такую семью.
— В какую? — спросил ее муж.
— Как! Я думала, выходя за тебя замуж, что буду окружена равными мне женщинами, и вдруг одна — простая арабка, другая — дочь арабки, третья — внучка арабки! — высокомерно отвечала Глафира.
Намеки тщеславной Глафиры были ясны: арабка — это мать Ирода и бабушка ее мужа; дочь арабки — это Саломея, а внучка арабки — Вероника, дочь Саломеи, жена Аристовула.
Но так как у Ирода, в его дворце, и стены имели уши, то шпионы все это переносили или самому царю, или Антипатру, или, наконец, Дориде, которая заняла во дворце бывшие покои Мариаммы.
С другой стороны, и Александр, и Аристовул, видя, что Антипатр лестью и наушничеством совершенно забрал в руки отца, негодовали на все, неосторожно высказываясь об отце как об убийце их матери.
— Женщине, которой приличнее было бы коз пасти на Елеонской горе, отдали покои твоей матери, — говорила между тем Глафира своему мужу.
Александр, конечно, негодовал; но что он мог сделать, когда Антипатр день ото дня становился все сильнее? Ирод не мог не догадываться, что дети Мариаммы разгадали его кровавую тайну. Это он видел в глазах, которые говорили лучше слов. Это же говорили ему частые посещения ими гробниц матери и бабушки. Сам по природе лукавый и мстительный, он боялся, что и дети будут мстить ему за смерть матери. Он сам так поступил бы на их месте. Опасение это перешло в уверенность, когда клевреты[16] Антипатра намекнули ему, что Александр, подстрекаемый «правнучкою Дария» и при содействии ее отца, готовится тайно бежать в Рим и обвинить отца в злодеяниях, в убийстве их матери, бабушки и всех родных, начиная от Антигона и Гиркана и кончая юным первосвященником Аристовулом, утопленным в Иерихонском бассейне.
Тут уже в Ироде проснулся его злой дух. Прежде он мог бы, не задумываясь, казнить или лично убить Александра; но теперь он знал, что этот Александр — любимец Августа и Агриппы. Пусть он его судит и казнит.
И Ирод немедленно решился отправиться в Рим и вести с собою на суд преступного сына.
И вот они переплыли бурные моря и явились в Рим, где и того, и другого ждали такие разнородные воспоминания. Ирод вспомнил свою далекую молодость, своего давно погибшего учителя, Цицерона... Давно уже ветер разнес пепел от его умной головы, от его красноречивого языка, так постыдно исколотого булавками злобной Фульвии... А последнее его пребывание в Риме, когда он чуть не в рубище нищего стоял в сенате, у трибуны Мессалы и ждал своей судьбы... Теперь судьба — его союзница, союзница его злодеяний... Но тут же и Немезида — его сын...
А сын вспомнил свое недалекое прошлое... Но и вспоминать некогда... Он должен предстать на суд сената и императора. И он предстал...
Он видит полное собрание сенаторов. Он видит статую Помпея, к подножью которой упал когда-то мертвый Цезарь, пораженный Брутом... Голова его точно в тумане... Он слышит страстную речь отца, который обвиняет его в несовершенных им преступлениях, слышит ненавистное имя Антипатра...
В сенате мертвая тишина. Это говорит уже он, Александр. Он, кажется, сам не помнит, что говорит, но точно сквозь туман видит, как холодные лица сенаторов проясняются, как одобрительно ласково смотрит на него сам император...
— Какое дивное красноречие! — доносится до него чей-то сдержанный шепот из рядов сенаторов.
— Это юный Цицерон, — подтверждает кто-то. — Жаль, что он потерян для Рима.
Голос молодого оратора обрывается от накипевших слез... Он вспоминает мать... Уж лучше умереть!..
— Пусть отец, — с рыданием заключил он, — казнит своих детей, если он того желает, но пусть не взводит на них тяжких обвинений... Мы готовы умереть!
Что это? Он видит, что на глазах некоторых сенаторов слезы... Император, взволнованный и бледный, встает и как бы протягивает руки к молодому оратору...