Но очень скоро он стал понимать, что цель его новых скитаний все же заключена в деньгах, а вопросы творческие неприметно отступают на задний план, хоть он и не изменил себе как художник. Противоречивость его личности раскрывалась все более и более. Сокрушенно признаваясь в этом Горькому, он писал Алексею Максимовичу в 1925 году из Парижа: «Некоторые мои антрепренеры настаивают, чтобы я с мая до октября будущего года поехал в Австралию. Не знаю, соглашусь ли, — очень уж трудна делается беспрерывная работа, тем более, что смысл этой работы теряет то прекрасное, которым я жил раньше; художественные задачи смяты в рутинных театрах, валюта вывихнула у всех мозги, и доллар затемняет все лучи солнца. И сам я рыскаю теперь по свету за долларами и, хоть не совсем, но по частям продаю душу черту». И тут же добавлял: «На доллары купил я для Марии Валентиновны и детей дом в Париже…»
Такая жизнь начинала засасывать, и неприметно он перестал самому себе давать отчет в намерениях на ближайшее будущее. Не порывая последних нитей, связывающих его с родиной, он постепенно проникался тем, что «заграница» — это явь, а родина — что-то отходящее в прошлое. Какое-то время он жил «между двух берегов». В 1925 году в Нормандии, на отдыхе, он несколько раз встречался с Л. Б. Красиным, советским послом во Франции. Эти встречи были ему приятны и интересны. В то время он не считал себя человеком, потерявшим гражданство. Ему все казалось, что вот произойдет что-то — и тогда он снова вернется в Москву, в Ленинград… А между тем всех детей своих, кроме старшей дочери, он уже вывез за рубеж. А между тем он купил уже для своей семьи большой дом в Париже, а очень скоро и имение в Пиренеях.
Все это сложно, простого здесь и быть не может. Когда человек все время стремится жить «в сторонке», то наступает момент, когда приходится все-таки выбрать — к какому берегу ты пристанешь. Так и произошло в конце концов.
В 1922 году, когда он покинул в последний раз Россию, ему было 49 лет. Он был полон сил, в зените своего творчества. Некоторые наблюдатели, давно и внимательно следившие за голосом и мастерством Шаляпина, склонялись к предположению, что как певец он начал сдавать уже несколько лет назад. Этим, по их мнению, следовало объяснить его возрастающее тяготение к говорку, усиление декламационных приемов в трактовке отдельных партий, особенно в нижнем регистре.
Сергей Маковский, выпустивший в 1955 году в Нью-Йорке книгу воспоминаний «Портреты современников», писал: «По мере обеднения звуковой плоти голоса певец все больше старался скрыть эту убыль, изощряясь в словесной выразительности и жестикуляции. Отсюда всяческие „преувеличения“ Шаляпина, особенно в эстрадном исполнении». В то же время он свидетельствовал, что свое знаменитое mezza-voce Шаляпин развил с годами, именно в ту пору, когда, как казалось некоторым, он начинал «сдавать».
Считали, что так называемое «ослабление» голоса ощущалось уже к началу первой мировой войны, и во всяком случае, к моменту эмиграции Шаляпина, кстати сказать, относится все усиливающееся умение в пении «сказать», донести мысль и чувство с той поражающей глубиной, какая обычным певцам несвойственна. К этим годам относится и важнейшее для Шаляпина тяготение через интонацию передать душу партии, романса. Шаляпин называл ее не просто интонацией, а особой «интонацией вздоха», когда партия, романс пронизываются взволнованным и сосредоточенным чувством, которое в самих нотах, так сказать, не означено, а должно быть выражено.
Стремление в партии, романсе раскрыть внутренний мир героя, его психологическое состояние в данный момент, обрисовать пейзаж или настроение с максимальной глубиной, — побуждало его искать дополнительные краски, при которых пение целиком подчиняется глубоко задуманной образной задаче.
Свои убеждения он изъяснил позже, в последние годы жизни. Но сформулированное и до конца не раскрытое «учение о певческой интонации» — лишь результат давних поисков. Именно эти поиски приводили подчас к усилению декламационного начала. Они являлись результатом давно сложившегося убеждения, что певец — в театре и на концертной эстраде, — если он желает создать завершенный образ, должен искать не одних только чисто вокальных средств для решения сложной задачи, но и средств, идущих от драматического театра. Не всякий мог это понять, а ощущали новое все.
Поэтому предположение о давно начавшемся ослаблении голоса можно считать неосновательным. И об этом свидетельствуют поздние записи Шаляпина на пластинки, а также бесчисленные отзывы мировой критики.
Как говорилось, по выезде из России Шаляпин выступал вначале в Скандинавии (Швеция, Норвегия), затем в Англии и далее выехал на продолжительные гастроли в США. Еще из Англии он писал в 1922 году дочери Ирине, что поет хорошо, пользуется огромным успехом и что больше всего слушателям нравится «Эй, ухнем!». «Зал прямо дрожит от криков и рукоплесканий». Он не преувеличивал: его первая после большого перерыва поездка проходила триумфально.
Выезжая в Америку, Шаляпин ввел новую систему оповещения публики о вещах, которые исполняет в концертах (а в Америке ему приходилось чаще всего выступать в концертах). К билету прилагалась небольшая книжечка, в которой под номерами были поименованы тексты исполняемых произведений в переводе на английский язык. Перед началом исполнения той или иной вещи артист объявлял публике номер произведения, и слушатели могли по имеющейся у них книжечке следить за содержанием арии или романса, исполняемых на русском языке. Это сильно облегчало восприятие репертуара, который, как и всегда, состоял по большей части из отечественных произведений.
Непрерывные кочевья, главным образом, по американским городам, вынуждали Шаляпина надолго разлучаться с семьей, которая жила оседло в Париже. Артист свыкался с таким образом жизни, хотя очень тосковал по жене и детям. Летом 1924 года он писал Горькому: «Езжу по Америке вдоль и поперек. Отвратительно! Вот и теперь, в октябре, поеду снова. Ой-ой! Как не хочется! Тяжелая страна! А вот, видишь, еду, не люблю ее, а еду…»
Подобными интонациями переполнены почти все письма этих лет, и каждый раз звучат жалобы на то, что иначе никак нельзя, что нужно зарабатывать деньги.
Слово «каторга» не сходит с его уст. Он пишет дочери в декабре 1924 года из североамериканского города Миннеаполиса: «Если бы ты знала, какая тяжелая каторга разъезжать, делая тысячи и тысячи верст по Америке». В те же дни пишет Дворищину из Чикаго: «Я тут рыщу по Америке как зебра, то туда, то сюда, вот, брат, где каторга-то… Если бы ты знал, как тяжела работа здесь. Я и в молодости моей так не работал. Все время живу в поездах, да в отвратительных стоэтажных гостиницах — Америку исколесил вдоль и поперек».
Вместе с тем беспрерывные выступления и кочевья приносят артисту вовсе не только деньги, а и всеобщий восторженный прием в любой стране. На сей раз Шаляпин получает абсолютное признание на континентах, где до того не выступал. И уже не приходится удивляться тому, что в каком-то американском городе на вокзале его встречает депутация горожан во главе с мэром, звучит оркестр, приветствующий прибытие великого артиста. Это, конечно, греет его и придает ему силы. Он привыкает к тому, что в стране, где люди говорят на языке, чрезвычайно далеком от русского, гремят овации в честь русского искусства и его певца.
Любят ли слушатели то, что он поет? Понимают ли они то, что он поет? Вот письмо к И. М. Москвину от сентября 1926 года из новозеландского города Велингтона: «Понимают, к сожалению, мало, и Мусоргский для них звучит как „музыка диких скифов“… Но там, где-то внутри, беспокоит их и пугает… Чувствуют все-таки, что что-то не то…»
Его гастрольные выступления были расписаны надолго. Больше всего их намечалось в Америке и Австралии. Представление о том, как складывалась жизнь Шаляпина в 1926 и 1927 годах, можно приблизительно составить по его маршрутам того времени. С зимы 1925 года по весну 1926-го он гастролировал по США, давая концерты. Оттуда путь его лежал в Лондон, где он пел несколько раз в «Мефистофеле» и «Севильском цирюльнике», далее, через Париж и Тулон, он направился в Австралию. Плаванье должно было продолжаться шесть недель. Чтобы надолго не разлучаться с семьей, он взял с собой в далекое путешествие жену, дочерей Марину, Марфу, маленькую Дасю и падчерицу Стеллу.